лСГЕИ-ЙБЮПРХПЮ юМДПЕЪ аЕКНЦН МЮ юПАЮРЕ
АХНЦПЮТХЪ ЛСГЕИ

Прижизненные издания
Об А.Белом до 1934 г.
Издания после 1934 г.
Об Белом после 1934 г.

МЮИРХ
ЙЮПРЮ ЯЮИРЮ
АХАКХНЦПЮТХЪ ОПХФХГМЕММШЕ ХГДЮМХЪ

<<< Предыдущий блок :: Следующий блок >>>



увеличить


переключиться
на изображения


ные носы не опасны!). И кряком, и закидами головищи, и 
перевальцем Иван Алексеевич в эти годы напоминал мне 
стареющего одинокого безуточного селезня; оттого-то он 
всюду сидел; сидел и крякал, перетряхивая пенснэ, 
посаженное на кончик носа (оно не держалось); и я любил 
добродушное появленье Ивана Алексеевича не вполне понимая, 
почему он бывает на воскресеньях, а не просто делает визит 
матери, когда у нас в доме нет недостойной публики, которая 
- мишень насмешек всех бульварных газет.
    А ему что-то нужно было: при нем музицировали, читали 
декадентские стихи; Иван Алексеевич сидел, слушал, молчал, 
ни на кого не глядя; и вдруг, обрывая шум, перекрякивая его 
некстати, изрекал важную, по его мнению, культурную истину, 
ни капли не относящуюся к химии, в роде:
- Вопрос об отделении государства от церкви не 
маловажен.
    И оглядывал Астрова, Рачинского или кого-нибудь из 
церковных спецов, посещавших меня в те годы, радуясь, что 
просветил наши сознания этой Америкой, им для нас 
принесенной.
    И все же он вслушивался в то, что кругом говорилось, - 
именно тогда, когда делал вид, что не слушает; в нем жили 
какие-то внутренние потребности вне науки, которые он не 
вполне себе сформулировал; он по-своему тянулся к проблемам 
культуры; и этим об'ясняется появление его всюду.
Очень любил он музыку.
    Впечатление об Иване Алексеевиче - впечатление о добром, 
порядочном человеке, старающемся заглянуть за пределы ему 
отвоеванного в науке места; смешные стороны, в нем 
подчеркнувшиеся, вызывали улыбку; беззлобную и не обидную 
для профессора, потому что она не задевала уважения, 
которое он нам внушал.
    
9. ПРОЩАНИЕ С ДЕМЬЯНОВОМ
    Лето в Демьянове - последнее детское лето; оно мне 
звучит по-особенному; я прощаюсь с прудами, с полями, с 
аллеями, уж не подернутыми романтической дымкой; я знаю: 
мы больше сюда не вернемся: открылися крупные расхожденья 
между Танеевыми и родителями.



257




увеличить


переключиться
на изображения


    Переменилися обитатели: нет Феоктистовых, Трувелеров, 
Перфильевых; Веры Владыкиной нет; нет и Бутлер; исчез образ 
Джаншиева; и Сергей Иванович, композитор, уже не мелькает в 
аллеях; живут Сыроечковские, семейство инспектора четвертой 
гимназии; с Борей, Володей и Женей Сыроечковскими я играю в 
индейцы; живут Аппельроты, - два брата: Владимир 
Германович, веселый, рыжебородый филолог, которого любят за 
лихость, за декламацию и каламбуры. В. Брюсов сердечно его 
поминает в своих "Дневниках", как прекрасного преподавателя 
латыни (в гимназии Поливанова); он - скоро умер; а брат 
его, Герман Германович, математик, ученик отца, будущий 
профессор, претихий, предобрый, в очках, совсем лысенький, 
- партнер отца по крокету (против Сыроечковского и 
Владимира Германовича); эта четверка все лето сражалась в 
крокет: математики против филологов. Вот Дмитрий Дмитриевич 
Галанин, брадастый, очкастый, умнейший учитель, гуляет в 
аллеях; семейство Эртелей, друзей Танеевых, переполняет 
весь парк громким смехом студентика Мишеньки, пением Марии 
Александровны, розовощекой, дородной девицы, одетой всегда 
в сарафан, с черной, толстой косою; старушка их мать - 
очень добрая; и очень громкая; тут проживают Гаусманы.
И тут проживают Лопатины.
    Старичок, отец "Левушки", козлоподобного "ангела", 
Михаил Николаевич Лопатин, почтенный судеец, весьма мне 
приятен; жена его, Екатерина Львовна, рожденная Чебышева 
(сестра математика), явно мирволит мне, - не так, как  с ы 
н о к, Лев Михайлович, приват-доцент, здесь заканчивающий 
диссертацию "Положительные задачи философии"; его и не 
видно; к нему приезжает В. С. Соловьев.
    Мы подглядывали, веселясь, как в поля, на заре 
продвигается медленно четверка Лопатиных; шли, точно 
выровненные, стройной линией, глядя в спины друг другу; 
каждый член дома весьма отстоял от других (не менее, чем 
на двадцать шагов); дистанция не нарушалась ничем. 
Впереди, заложив руки за спину мерно, торжественно старый  
п а п а  в е л  м а м а,  подняв голову,



258




увеличить


переключиться
на изображения


точно гусак, выбирающий путь гусенятам, гусыне; и в 
двадцати шагах так же торжественно, мерно седая, сухая, 
морщинистая, но прямая, как палка, м а м а  продвигалась, 
блистая на солнце очками, вперившиеся в спину  п а п а; она 
зонтиком, точно острейшей пикой, нацеливалась на песочек 
дорожки пред тем, как им ткнуть; за  м а м а, ей 
уставившись в спину, блистая такими же золотыми очками и 
так же отставши на двадцать шагов, шел философ-сынок, 
вздернув голову; совеем как  м а м а, но - в штанах, при 
бородке; старался не озираться; характера не выдерживая, 
все ж озирался: на псов; перед маленьким песиком крупный 
философ готов был, присевши на корточки, громко взорать от 
испуга, пока прибежавшие дачники его не выручат: и уж за 
ним в отстоянии том же, походкою тою же, бледная барышня 
шла, вперед вытянувшись и нацеливаясь своей тростью в 
песочек: Екатерина Михайловна, дочка.
    Выйдя в поле и став на бугре, престарелый папа снимал 
шляпу, рукой заслоняясь от света, любуясь закатом; и став в 
отстоянии друг от друга (на двадцать шагов), любовались 
закатом:  м а м а, сын и дочка, - на полубугре, под бугром, 
при болоте; п а п а, поворачиваясь и тою же дорогой домой 
возвращаясь, встречался с  м а м а, пройдя десять обратных 
шагов; а  м а м а, отсчитав после встречи свое расстояние, 
круто повертывалася у той самой кочки, где и папа 
повернулся; повертывались: Лев Михайлович, Екатерина 
Михайловна - там же; не нарушалось равнение плац-парада  
вечернего.
    И выбегали смотреть из всех дач, обсуждая порядок 
глубоко безмолвных прогулок: до полевого бугра; и обратно.
    С мама я дружил; мадемуазель заводила на дачу Лопатиных: 
сиживали, пили чай; Лев Михайлович прятался; над потолком 
топотал сапогами; он бегал и взад и вперед, когда думал; 
обдумав, строчил: ночи, дни; уже вечерами, идя мимо дачи 
Лопатиных, видели свет во втором этаже: штора спущена; тень 
бородатая дико металась на шторе; философ Лопатин сражался 
с философом Рилем (1)

(1) Содержание второго тома "Сочинений Лопатина".

259




увеличить


переключиться
на изображения


Указывали на беспокойно страдавшую тень; говорили:
	- А вон Лев Михайлович!
	- Все философствует он!
    Когда ночь выдавалась и тени деревьев казались особенно 
жуткими, то молодежь, подступая к окну, принималась 
кричать:
- Лев Михайлович!.. А!.. Лев Михайлович!
    Бедная, бородатая тень останавливалась за шторой, 
молчала; ее вызывали; взлетала стремительно штора; и, 
бородою бросаяся в ночь из окна, превращенный из тени в 
живую персону, как филин заухавший, страждущий любомудр 
отзывался:
	- Хохо, господа: что такое?
	- Гулять!
	- Не могу, не могу: я работаю...
	- Чудная ночь!
	- Не могу.
    Начиналося упорное приставание хором до мига, когда свет 
в окне угасал, а внизу отворялася дверь; и показывалась 
оголтелая, маленькая, гладенькая, какая-то овечья головка, 
растерянно протаращенная бородою - в ночь.
    И мгновенно подхваченный под руки (справа и слева) 
смеющейся молодежью, философ насильно влачился по парку - 
по самым дремучим и жутким местам, где крестьяне и няньки 
встречали тень старого самоубийцы; философ дрожал, 
похохатывая, как плотва между рук, наслаждался собственным 
страхом и пуще пугался; молодежь под предлогом прогулки с 
коварною целью таскала его между складками черных теней и 
луной озаренных берез; Лев Михайлович, перепугавшись, 
испытывал поэтическое вдохновенье рассказчика страшных 
рассказов, которые он в годах собирал: так, уверившись, 
что он напуган, к нему приставали:
-- Рассказывайте что-нибудь; да - страшнее!
    И увлекали его к нам на дачу; в громаднейшем зале, 
ненужном совсем, мать поставила свой инструмент, превратив 
залу в клуб; с утра до ночи здесь музицировали; вечерами 
же пели хором; сюда и тащили Лопатина; Здесь его усадив на 
диван и обсев, щелкали орехами, слушая дикие страхи; 
Лопатин взволнованный,



260




увеличить


переключиться
на изображения


с неподражаемой силою чувства мял ручки, испуганно 
похохатывая и выпучивая зеленоватые, овечьи глаза:
	- И, - глаза на выкате, - "дверь", - руки терлись, а 
борода так и прыгала...
	- Дверь отворилась; и странное эдакое, знаете ли, 
весьма неприятное, - он косился на дверь, - дуновение 
пронеслось.
В ответ - дружный хохот.
    Уже после ведомый домой через парк, переживал муки 
страха он; а фонарек, ему данный, плясал в его пальцах.
    Рассказывали: один раз привели его к нам вместе с 
другом, приехавшим навестить его: Владимиром Соловьевым, 
которого прежде видел я (у нас и у Стороженок); на этот 
раз я не видел его: уложили в кровать; говорят, - Лев 
Михайлович подмигивал на Соловьева:
    - Его попросите - хохо - рассказать что-нибудь: говорят, 
что: он видит какую-то - хохо - тень розовую.
    И в ответ Соловьев, бородатый, косматый, заржал, как 
ребенок, от смеха; и даже, качаяся туловищем, сапогами по 
полу стучал: так смешны показались подмиги Лопатина.
    Та клубная комната - неисчерпаемый источник восторгов; 
почти каждый вечер брат Льва Михайловича, Николай 
Михайлович, мировой судья, собиратель народных песен, их 
пел своим сиплым, надорванным грубоватым голосом: пел 
превосходно; а М. А. Эртель, невеста его, аккомпанировала 
часами; в постельке же я замирал, песни слушая.
    Николай Михайлович был полною противоположностью Льва 
Михайловича; мужественный, сдержанный, брюнет с сиплым 
басом (он попивал); ходил угрюмый и мрачный, хотя в 
женихах состоял; скоро умер он.
    Демьяново промелькнуло сном светлым и быстрым: со мною 
была мадемуазель, верный друг.
    А когда переехали в город, отец мой, однажды встав 
рано, сказал:



261




увеличить


переключиться
на изображения


    - Ну, Боренька, одевайся, голубчик мой: мы - к Льву 
Ивановичу Поливанову; я вчера с ним беседовал; и он - нас 
ждет: тебя проэкзаменуют, - и прочее там: я нарочно вчера 
ничего не сказал, чтобы не волновался ты; курс уже пройден; 
и, стало быть, какая же подготовка к приемному испытанию?
Так совершилась судьба,- и я стал поливановцем.



262




увеличить


переключиться
на изображения


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
ГОДЫ ГИМНАЗИИ

1. ЛЕВ ИВАНОВИЧ ПОЛИВАНОВ

   Всякий раз, когда память выкидывает мне сентябрь 1891 
года, у меня впечатление, будто дверь в мою жизнь 
отворилась; и жизнь оказалась лишь детскою комнаткой; дверь 
отворилась стремительно, с катастрофическою быстротой; и в 
пороге ее встала вытянутая, великолепнейшая фигура Льва 
Ивановича Поливанова, чтобы в следующий момент мощным 
львиным прыжком опрокинуться на меня. Высокий, сутулый, 
худой, с серой пышно зачесанной гривой на плечи упавших 
волос, с головою закинутой (носом приятно скругленным - под 
потолочный под угол), с черносерой подстриженною бородою, 
щетиною всклоченной прямо со щек, прехудых, двумя темными 
ямами всосанных под мертвосерыми скулами, - очень высокий, 
сутулый, худой, с предлиннейшими, за спину закинутыми 
руками, в кургузой куртченочке синего цвета, подчеркивающей 
предлинные и прехудейшие ноги, он ринется вот на меня 
ураганами криков (от баса до визга тончайшего), кинется 
роем раскошеств, развертывающих переспективищи.
Как описать мне его?
    Всякий раз, когда я прикасаюсь к перу, чтобы им 
зачертить силуэт Поливанова, я отступаю; попытка 
наталкивается на почти непреоборимые трудности; очень 
легко подчеркнуть для писателя нечто типичное в человеке; 
отвлекшись от частностей, выявить это типичное; и 
невозможно почти зачертить тип готовый; попробуйте дать 
силуэты Сикстинской Мадонны иль микель-анджеловского 
Моисея; тут фотография действует с большею легкостью, чем 
живописание публициста и даже художника слова. Вот первое 
признание о Поливанове; законченный тип иль портрет, 
нарисованный кистью великих художников, бурно вырвавшийся 
из рамы в жизнь быта Москвы, в нем сложивший



263




увеличить


переключиться
на изображения


себе свою раму; и в раме заживший; рама - дом Пегова, 
стоящий на углу Пречистенки и Малого Левшинского переулка.
    Да, Лев Иванович поражал воображение: всех воспитанников 
(от приготовишек до восьмиклассников), продефилировавших 
мимо этой фигуры на протяжении минимум тридцати лет; ставши 
студентами, преподавателями, профессорами, артистами, они 
продолжали сбегаться к этому в собственной раме стоящему 
произведению Микель-Анджело (под формою посещенья вечерних 
субботников Льва Ивановича в том же доме Пегова); Лев 
Иванович поражал воображение преподавателей Поливановской 
гимназии; поражал воображение всех, приходящих с ним в 
конкретное соприкосновение. И, вероятно, он-то и пленил 
навсегда такого крупного умницу, каким был покойный Сергей 
Алексеевич Усов, когда этот последний между лекциями по 
зоологии прибегал в дом Пегова читать воспитанникам 
Поливановскок гимназии лекции о Микель-Анджело, которого он 
так любил; Лев Иванович впоследствии дал прекрасные 
воспоминания об этих лекциях; но он, разумеется, не 
отметил: среди произведений великих итальянских художников 
было одно художественное произведение, которое постоянно 
восхищало "художника" в Усове; и это произведение - Лев 
Иванович Поливанов, один из "пророков", заготовленный 
Микель-Анджело для Сикстинской капеллы и случайно не 
попавший в компанию Даниила, Иезекииля и прочих 
художественных шедевров.
    Лев Иванович Поливанов был готовый художественный 
шедевр; тип, к которому нельзя было ни прибавить и от 
которого нельзя было отвлечь типичные черточки, ибо суммою 
этих черточек был он весь: не человек, а какая-то двуногая, 
воплощенная идея: гениального педагога. Все прочее, что не 
вмещалось в "педагоге", не было интересно в Поливанове; не 
были интересны его живые и трудолюбивые примечания к 
ученическому собранию сочинений Пушкина "для 
воспитанников"; не было интересно толстое сочинение о 
Жуковском под псевдонимом "Загарин"; даже живые, прекрасные 
его хрестоматии не были интересны по сравнению с Львом 
Ивановичам, оперирующим эти-



264




увеличить


переключиться
на изображения


ми хрестоматиями; ничто сумма "трудов" Л. И. Поливанова по 
сравнению с Л. И. Поливановым, оперирующим этими трудами 
для воспитанников именно "частной гимназии Поливанова"; но 
в его руках, при его исполнении эти труды превращались в 
фуги и мессы Баха!; а его визг, рев, вскрик, интонация, 
жестикуляция (все способы "вжигать" в воспитанников любовь 
к прекрасному) - выглядели "райскими песнями" какой-то 
супер-Патти.
    Вспоминая эти симфонии живых действий, вытравляющих в 
душе, как в гравировальной доске, неизгладимые линии жизни 
видишь: в этих действиях мы схватывали не проповедуемое 
нам "что", а "как" подхода к явлениям живого слова.
    Живет себе тихо, не зная бурь, эдакий одиннадцати-
двенадцатилетний мальчонок; в один прекрасный день поведут 
его по Левшинскому переулку в дом Пегова; он думает, что 
это его отдают в гимназию; гимназия - ни при чем; гимназия 
- рама; не в этом вопрос, хороша или дурна "Поливановская 
гимназия"; она может быть и дурной, и хорошей; впечатление 
от нее - побочное ; суть в том, что внутри этой рамы - 
какая-то пещь Даниила иль яма со львами; впечатлительный 
мальчик и не подозревает, что в этой гимназии его посадят 
между прочим и в львиный ров: "лев" нападет с рыком и 
ревом; и перепуганный мальчик будет думать: "лев" его 
с'ест, а "лев", оскалив зубы, рыча и прыгая вокруг него, в 
самый страшный момент вдруг превратится в некое нежное 
видение; и вместо "льва" появится Лев с большой буквы (так 
звали мы Льва Ивановича) и, сломав все обычные перспективы 
детской комнатной жизни простым нарисованием на доске 
"орла" римского легиона, введет в широкую и интереснейшую 
картину, если это случится в первом классе, где он 
преподавал латынь; если это перерождение сознания: случится 
в четвертом, то произойдет это за фабулой метаморфозы 
приключений древне-болгарского "юса" (урок славянской 
грамматики); он заставит пережить превратные судьбы "юса" в 
его блуждании по корням, как если бы мы читали приключения 
Казановы; и превратив звук "юса" в "иотту", подпи-



265




увеличить


переключиться
на изображения


сываемую под долгим "о" (омегою), наконец убьет 
захилевшего "юса", перечеркнув его мелом на доске и взорав 
над ним:
- На Ваганьково (1) его, на Ваганьково!
    И потрясенный отрок на всю жизнь с широко открытыми 
глазами будет вперен в тайны метаморфозы звуков; и будущая 
сравнительная филология будет ему открытою книгою этою 
заранее загрунтовкой.
    Если это будет урок в старшем классе, и именно 
об'яснение значения Шекспира, - будьте уверены: после 
этого урока "воспитанник частной гимназии" будет в годах 
урывать все свободное время, чтобы отдаться чтению 
Шекспира и проблеме театра в ущерб успехам своим в 
"частной гимназии Поливанова"; и учителя истории, 
математики, латыни отметят:
- Воспитанник Бугаев перестал учиться.
    Не перестал учиться, а начал "учиться Шекспиру", 
который был ему подан, как, во-первых, Шекспир, во-вторых:
    - Как, вы не видели Федотову в роли лэди Макбэт? 
Бросьте все и бегите!
    Ему уж за одно будет подана великая воспитательная роль 
театра, - с визгом, с криком, с брыком длинных, 
подскакивающих ног, с Росси, детали игры которого будут 
поданы ученикам; и - класс сбежится к "Льву"; и "Лев", 
забыв, что урок кончен, что и перемена меж уроками прошла, 
что нетерпеливый учитель следующего урока стоит у двери и 
ждет, когда же директор опомнится и уступит ему место, 
об'ясняет значение Росси. Опомнится? Какое там! После 
такого разбора и даже воспроизведения жестов России, - 
конечно: и воспитанник Бугаев, и весь класс за ним по 
законам овидиевой метаморфозы превращен в "шекспиристов"; 
отныне - Шекспир, Малый театр, Ермолова, гастроли Мунэ-
Сюлли вытеснили приготовление уроков; и учитель латыни 
удвоит количество двоек, не понимая, кто же испортил класс 
("испортил" - директор: Шекспиром или Софоклом); а учитель 
истории, сам бывший "поливановец", сам
    

(1) Ваганьковское кладбище.

266




увеличить


переключиться
на изображения


некогда с гимназической скамьи заигравший в шекспировских 
ролях (и даже игравший Ромео под режиссурой Поливанова), - 
тот все поймет: я говорю о Владимире Егоровиче Гиацинтове, 
преподавателе истории и географии некогда:
	- Отчего вы урока не выучили?
	- Как же, Владимир Егорович, ведь у нас Лев Иванович? 
Он улыбнется сочувственно (сам понимает); и лишь для 
проформы заметит:
- А все-таки надо было выучить.
    Но двоек не выставит, ибо двойки по истории не 
выставляемы там, где незнание новой истории от узнания 
параграфа в истории западной литературы: был урок 
объяснения роли Шекспира; произошло событие, 
выгравировавшее в целом классе неугасаемую любовь к 
театру; и - навсегда.
    В казенной гимназии за незнание урока истории поставят 
двойки; а в Поливановской будет учтено, что незнание - от 
узнания; неуспех - от успеха; и уже в одном этом огромная 
победа над "казенщиной", которую так ненавидел Лев 
Иванович; как увидит у "воспитанника" казенного типа 
тетрадку для записывания уроков, вырвет ее, взорвет, 
подчас разорвет:
- Терпеть не могу этой каа-зее-ооо-онщины!
    И "о" огласит весь дом Пегова и надзиратель испуганно 
выскочит из учительской; не случился ли пожар? Владимир 
Евграфович Ермилов, известный московский пародист, одно 
время служивший воспитателем в Поливановской гимназии, мне 
не без шаржа рассказывал:
    - Сижу я раз в пансионе... Вдруг слышу - громкий плач 
грудного младенца... Выскакиваю, бегу коридором: где 
младенец? Откуда он... Прибегаю к классу; дверь закрыта; 
оттуда - младенческий, пронзительный плач; приоткрываю 
дверь; и вижу: класс сидит, затаив дыхание, а Поливанов, 
сидя на собственной ноге, и махая книгой в воздухе, дико 
плачет.
    Вот эти-то громчайшие "и", "о", "а" и наводили ужас; и 
- впечатление: Лев разорвет отрока Даниила; но скоро от-
    



267




увеличить


переключиться
на изображения


рок начинал понимать, что эти разрывы ведут не к смерти, а 
к вложению огня в разорванную грудь:

И он мне грудь рассек мечом,
И сердце трепетное вынул,
И угль, пылающий огнем,
Во грудь отверстую водвинул.

Чаще всего происходило явление:

Открылись вещие зеницы,
Как у испуганной орлицы.

    Воспоминания о Льве Ивановиче оттого так трудны, что они 
сводятся не к описанию этой неописуемой внешности, точно 
соскочившей с потолка Сикстинской капеллы, а к 
воспоминаниям эффектов возжжения им в нас, "воспитанниках", 
разного рода "любвей"; градация этих "любвей" - градация 
классов; в каждом на что-нибудь открывались глаза; в 
третьем классе на скульптуру фразы (и под формою этой 
эстетики прояснялся синтаксис); в четвертом - превращения 
"юсов" лишь - портал, под которым мы проходили для 
восприятия красот "Слова о полку Игореве"; в пятом - 
огромной трубою Поливанов-трубач нам вструбливал Шиллера, 
геттингенскую душу и высокое, чистое отношение к женщине. 
Каждый класс - новое действие раскрытия нам живого слова; и 
Поливанов несся с каждым из классов сквозь классы, опять 
для себя переживая заново основные свои увлечения: римской 
историей, эстетикой синтаксиса, учением о драме Аристотеля, 
чтобы в восьмом классе добить уже усатых молодых людей: 
любовью к Пушкину.
  И что замечательно: мы, пережженные восторгами, выходили 
в жизнь с открытыми глазами на искусство, а что собственно 
думал Лев Иванович о таком-то и таком-то произведении, - не 
играло никакой роли; я, например, не разделяю ряда его 
привязанностей и нелюбвей, как-то: нелюбви к поэзии Фета и 
слабости к вялой поэзии Я. П. Полонского, с которым он 
лично дружил; не это - важно: важен взворот пси-



268




увеличить


переключиться
на изображения


хики, кризис сознания, который он производил - всем: 
нападками несправедливостями, криками, перевоплощением в 
материал слова, в факте простого чтения его нам и 
предложения рассказать именно не своими словами:
- Как тут сказано!
    И мы заучивали почти на зубок пересказы: без отсебятины.
    - Какой формалист! - могли бы воскликнуть недогадливые 
"психологи", стремящиеся развивать любовь к смыслу, а не к 
форме; Поливанов, учитель логики, и развивал в седьмом 
классе в нас любовь к этому логическому смыслу; Поливанов-
словесник развивал именно в нас любовь к форме; и знал: 
переложить пушкинскими выражениями пушкинский стих, - 
значит развить ухо к стилю; так задолго1 до формалистов он 
знакомил нас со всеми положительными сторонами формального 
метода, элиминируя его мертвость.
    Действовало не "что" его слов, а "как" его стиля, 
подхода; и он весь был не "что", а "как"; не автор трудов, 
интересных, но не исчерпывавших и тысячной доли его 
влияния на нас; не мыслитель, не идеолог, врубавший в нас 
"догму", заполняя воображение школьников, а стоящее перед 
нами на протяжении восьми лет произведение искусства, 
вышедшее из рамы картины, ставшее трехмерным, - 
произведение резца Микель-Анджело, одинаково пленявшее 
умницу Усова, покойного Сергея Андреевича Юрьева и трех 
сынов Усова, поливановских мальчишек.
    И эта пленявшая сила стиля, проводимого во все детали 
жизни под кровом дома Пегова, и была силою педагогического 
воздействия, о которой не скажешь; как игра Мочалова не 
передаваема в воспоминаниях, а была бы передана лишь в том 
случае, если бы Гоголь написал рассказ "Мочалов"; так и 
Лев Иванович мог бы живо восстать, как деятель своего 
времени, если бы, например, у него учился тот же Гоголь, 
потом написавший очерк: "Лев".
И я, в этой книге,  посвященной зарисовке не личностей,



269




увеличить


переключиться
на изображения


a социальной среды конца века, не могу, отстранив иные 
задания книги, дать своей монографии: "Лев Иванович 
Поливанов".
    Оттого и муки: ведь легко зарисовывать типичное в 
обычном человеке; коли перед вами стоит готовый "тип", 
подобный "типам" мирового искусства (на ряду с Гамлетом, с 
Пиквиком, с Брандом и т. д.), то - слова немеют; и вместо 
абзаца книги "Лев Иванович Поливанов" с пера срывается 
крупная, чернильная клякса.
    Считаю: вполне не случайно, что рама, в которой годами 
дышало на нас впечатлением искусства лицо Поливанова, 
впечатывая в душу стиль красоты, - эта рама, или дом 
Пегова, теперь - "Государственная академия художественных 
наук".
    Никогда не забуду я утра, когда мой отец меня вывел из 
дома Рахманова и, усадив на извозчика, повез на 
Пречистенку, в дом Пегова; дорогою он говорил:
    - Может быть, Лев Иванович, оставив формальности, тут же 
при мне проэкзаменует тебя...
    Но Лев Иванович был именно "формалист", не в смысле 
казенщины; под словом "форма" разумею - конструкцию, стиль; 
Лев Иванович был "стилист"; и он понимал прекрасно, что 
значит для мальчика поступать в гимназию; вопрос не в 
проверке знаний; какие же проверять знания у ребенка, 
поступающего в первый класс, владеющего хорошо французским, 
сына известного математика (владеющего, стало быть, и 
основами математики); остаются правила правописания, 
которым все равно ребенок будет обучаться, да закон божий, 
который все равно он будет проходить; суть не в проверке 
знаний, время которой - десять минут, а торжественное 
введение ребенка в зал, по которому бегают двести 
"воспитанников"; гул изумления и любопытства при виде 
"новенького" и представление этого "новенького" надзирателю 
и товарищам по классу; важно для поступающего высидеть день 
в классе еще не в качестве принятого, а принимаемого; 
важно, чтобы ребенок пе-



270




увеличить


переключиться
на изображения


режил и волнение ожидания, и торжество узнания, что он 
"выдержал"; тут не проформа, а представление, выдержанное в 
своем  "стиле", и прекрасное по итогам.
    Кроме того: отец, требовавший от меня знания на "пять с 
плюсом", мог меня смутить более, чем сам Поливанов.
    И хорошо сделал последний, что не сразу напал на меня в 
присутствии отца с вопросами, а увел в зал, развлек видом 
классов, ослепил новизной впечатления; и между уроками 
рисования и чистописания, вовсе не страшными, я был 
подвергнут так называемому "экзамену"; диктант я написал 
вместе с другими; а по арифметике спрашивали меня после 
большой перемены.
    Все было для меня стильно, ново, торжественно; и - вовсе 
не страшно.
    Никогда не забуду томления ожидания, когда 
представительный швейцар Василий провел нас по лестнице, 
обрамленной белыми колоннами, и потом, огибая ее, мимо 
зала, гудящего мальчиками, провел в директорский кабинет, 
соединенный с квартирою Льва Ивановича (кабинет, этот, 
кажется, теперь в помещения заведующего "Гахном" П. С. 
Когана); шкафы с книгами, деревянная, пестрая мебель; 
вдруг дверь сорвалась как бы с петель; иэ двери влетел 
Поливанов, казалось, огромным: прыжком оказавшийся в 
центре комнаты; высокий, сухой, но какой-то кургузый: не 
то красавец, обросший щетиною, и от этого приобретающий 
сходство со зверем, не то продушевленный, одухотворенный 
осел (было что-то ослиное: в носолобости: в несколько 
покатом лбе, переходящем в покатый, большой, бледно-
матовый нос, - именно не орлиный, скорее - лошадино-
ослиный); меня поразил этот скуластый и гривистый очерк 
лица двумя темными всосами щек, прилетевший на длинных 
ногах, на меня остро бросивший выблеск стеклянных очковых 
кругов; и меня поразила быстрота вихревая каждого 
выброшенного движения, выброшенного точно взрывом в груди: 
точно каждое-результат сердечного разрыва; и вместе с тем: 
поразила скованность, стянутость, как бы мертвость 
мгновенных



271




увеличить


переключиться
на изображения


пауз между движениями; не чувствовалось ничего среднего в 
Этой смене пауз и жестикуляционных разрывов: точка мертвого 
штиля; и ураганный взрыв голоса, головного закида, 
подброшенной ноги и взвитой в воздух руки, мгновенно 
убранных в новую, мертвую, вещую, стянутую паузу. Эта смена 
сознательно скованной выдержки, с которой он, выслушивая 
отца, точно притаивался, вбирая в себя глазами и всеми 
порами кожи слова его, чтоб разорваться, как бомба, и 
раскидаться в движениях ответного слова, - эта смена 
движений меня поразила: изумление перед невиданным явленьем 
природы пересилило и приятно-забавные впечатления от его 
пленительной и показавшейся мне доброй улыбки, и перепуг 
паузы, во время которой улыбка молниеносно слетала с 
бледнозеленоватого, многолетней бессоницею выпитого лица 
(кожа да кости, - одер!): рот становился зловеще безгубым 
(полоска!); ноздря ж угрожающе выпыхивала кипятки точно 
бешенств невиданных, и под серой щетиной подпрыгивал четкий 
кадык; вот Атиллой обрушится на меня, на отца; миг: 
морщиночки, проиграв, как лучи, на ху-дейших щеках, 
освещали лицо пречудесно; и молния света слетала с очков 
золотых.
	- Прево...сходно! - отчеканивал он: Прево - 
произносилося под губами раздельно, тихо, быстро; а сходно, 
раз'езжаясь на "оооо", громовом, басовом и грудном, 
выгибало сутулую спину, как бы подскочившую над в нее 
севшею, гривисто откинутою головою; грудь выпячивалась 
колесом, а рука, мертво легшая на спинку кресла, широкой, 
приветливою спиралью развертывалась во всю комнату; и - ко 
мне обращенье:
	- Пойдемте же! - быстрой, раздельной скороговоркой; и 
после "друг мой" (с подчерком спондея): "друг" - голосовой 
удар; "мой" - голосовой удар.
    Первое, что поразило меня: изумительная проработка 
голоса, владеющего не нашими "пьяно" и не нашими "форте", 
спускающегося на "басы" ниже протодьяконских и тотчас 
взлетающего в дишкант, напоминающий комариный писк, в 
миллион раз усиленный, или напоминающий перетирание 
тряпкой сте-



272




© цПСООЮ ПЮГПЮАНРВХЙНБ ЯЮИРЮ лЕЛНПХЮКЭМНИ ЙБЮПРХПШ юМДПЕЪ аЕКНЦН
мЮ ЦКЮБМСЧ ЯРПЮМХЖС ЯЮИРЮ