лСГЕИ-ЙБЮПРХПЮ юМДПЕЪ аЕКНЦН МЮ юПАЮРЕ
АХНЦПЮТХЪ ЛСГЕИ

Прижизненные издания
Об А.Белом до 1934 г.
Издания после 1934 г.
Об Белом после 1934 г.

МЮИРХ
ЙЮПРЮ ЯЮИРЮ
АХАКХНЦПЮТХЪ ОПХФХГМЕММШЕ ХГДЮМХЪ

<<< Предыдущий блок :: Следующий блок >>>



увеличить


переключиться
на изображения


dictu), да купчик подвыпивший (откуда взялся он?) 
подкозловачивал.
Да, козловак!
Это было последнее слово, мне сказанное Николай 
Ильичем: напутственное, прощальное слово, взывающее к 
сочуствию; и я его понял.
Скоро стоял я над гробом его, переживая действительную
скорбь, что утратил этого прекрасного добряка, 
незадачливого профессора и незлобивого человека; и кто-то 
из словесников, показывая на прах, дернул ужаснейшим 
"козловаком":
- Вот, вдохновитесь: и на похоронах "воспойте" нам его. 
Я посмотрел на словесника; и подумал: "И дернуло же?" 
Только средь "апостолов" гуманности возможны подобные
"задопятовские " бесвкусицы.


6. КРИТИКИ СРЕДЫ

    Картина среды мне наляпана крупными пятнами красок, 
действовавших на воображение; анализировать эти пятна я 
мог лишь отчасти; противопоставить им (быту быт) я не мог; 
мне ведь сравнения внешнего не было; и все "мое" 
изживалося немо, подпольно без слов и без образов; знай я 
рабочих, крестьян, иль богатых, купцов, иль священников, 
или художников, я бы мог противопоставить; из 
противопоставления нечто учесть.
    Но мне подан университет - с примечанием: все, что я 
вижу, - единственное "так надо".
    Компания позитивистически настроенных либералов - одно 
пятно нашей среды; забеспокоило рано оно меня: 
неискренностью позы и нечеткостью идеологии; поза не 
соответствовала содержанию; честный вид не вполне 
соответствовал безукоризненности всех поступков и их 
плодов; брак позитивизма с либерализмом легко вырождался в 
оппортунистическое шатание; а витиеватая фраза 
Веселовского, очищенная от аллегорий, вводных и придаточных 
предложений, оказалась нулем; осточертели мне разговоры о 
власти идей без материальной и художествен-



129




увеличить


переключиться
на изображения


ной базы слова, едва я прикоснулся к урокам Льва Ивановича 
Поливанова, учившего ощупывать слово; после первого 
поливановского урока, до всяческого модернизма - погиб 
Cтороженко, погиб Веcеловский; фрак, кляк, кафедра - 
оказались картонными.
    Другое красочное пятно - математики: скучные, 
неповоротливые, беспомощные люди; правда,- весьма не 
фразеры; даже - слишком не фразеры; слово все-таки знак 
общения; а сидеть, немо друг другу показывать формулы, 
пусть глубокие, и подставлять спину нам, в формулы не 
посвященным, - нет это слишком! Ведь вот: думал же я лет 
двадцать пять вместе с мамой: "Бобынин - дурак!" А он 
умница! Зачем же вводить в заблуждение?
    Отец и Усов - каламбуристы; отец - "слабый" в быту; 
Усов, кажется, - тоже слабый; в результате: революция 
испарялась и плавала где-то над бытом; и Мария Ивановна 
Лясковская стверживала этот быт.
    Я ждал только повода придраться к критике того, что 
полусознание мое уже отвергало; каждое едкое слово о быте, 
помнится, перевешивало мне десятки и сотни слов, быт 
утверждавших; оно падало, как дождь, на иссушенную почву, 
мгновенно впитываясь.
    Повод к критике - дяди мои, Бугаевы: главным образом 
Георгий Васильевич (но и Владимир Васильевич); и повод к 
критике весьма уважаемый матерью Владимир Иванович Танеев.
    Дяди,- выпадыши из нашего быта: так сказать,- полу 
декаденты (ведь слова такого не знали в те годы); они - 
чудаки, над которыми похохатывали, которых поведение было 
порой ни на что не похоже; но они уже выступали: выступали 
против "традиций" - не каламбурами, а  жизнями, достаточно 
сломанными.
    Владимир Васильевич Бугаев является редко из Питера; 
явный чудак: с видом вз'ерошенного конспиратора и нигилиста 
шестидесятых годов, весьма бедно одетый и весьма заносчиво 
нас оглядывающий, тыкающий окурок не в пепельницу, а в 
цветочную вазу: с явною демонстрацией.



130




увеличить


переключиться
на изображения


	- Вы бы в пепельницу!
	- Я так привык, - что?
    Произносит он "что", точно пять "ч" написано: "чччто?" 
-Это - в пику Москве, говорящей "што".
	- Какой говор у вас.
	- ччто? Прекрасный говор,  не ваш: не московский!
    В юности нигилист, ультра-красный, требующий с 
Антоновичем отделенья Украины, едва ли не режущий лягушек 
из "прынципа", и вздергивающий ногу на ногу (носком в небо) 
при дамах, он, студент, все забыв, пристрастился к химии, 
да так, что в ней выявил задатки большого научного таланта; 
так о нем отзывался профессор Бутлеров, силившийся его 
оставить при университете; не тут-то было: усмотревши в 
действиях Бутлерова покровительство начальства и нарушение 
"принципа", дядя мой, Владимир Васильевич - "чччто?" - 
бросил химию, которой он увлекался; и - стал служить в 
банке (почему - в банке?), где ему уже не 
покровительствовал никто и где получал года он гроши, 
продолжая изучать Спенсера, Милля, Конта, которых он был 
начетчиком, как и отец, переча отцу и доказывая свое, - 
"чччто?" - а не его пониманье.
Знал он  позитивистов не как... Стороженко.
    Отец его тащил в "свет", а он "свет" обфыркав и едко 
укалывая отца его "светом", прегордо запахивался в 
холодное и обтрепанное пальтишко, несся с отцом по 
Невскому проспекту (отроческое мое впечатленье).
- Володя, - да-с: фыркает, - юморизировал отец.
    Наконец, даже в банке заметили совершенно 
исключительную честность уже седого дяди, получавшего 
гроши, вдруг повысили, обеспечили; тогда он, обфыркав 
банк, умчался учительствовать в Финляндию, где и умер.
    Когда появлялся он изредка, то мне он стоял катастрофою 
авторитетов; потрепанный, задирающий ногу вверх, на 
наскоки отца он ответствовал ехиднейшими протыканьями 
китов науки и нашего быта:
- Чччто? Да, - пустяки!



131




увеличить


переключиться
на изображения


А вид - добродушный.
    Отец, бывало, таким носорогом кидается на него со 
Спенсерами и Миллями; а маленький, седенький дядя, 
полуголодный какой-то, морским коньком выюркнет; и, 
выюркнув, еще уколет отца теми ж Миллями, Спенсерами; и, 
подразнив нас, уедет надолго.
    И долго живет впечатленье во мне, что среду нашу, всю, 
издырявил кротчайший Владимир Васильевич; умница, умнее 
прочих, а - не знаменитость, не прочно живет; и живя так, 
совсем не горюет; и даже - доволен собой и судьбой.
    Другой брат отца, Георгий Васильевич, всю жизнь являлся 
к обеду к нам раз в две недели, о портфелем своим: из суда 
(был присяжным поверенным он); этот был в другом стиле: 
высокий, красивый, стройнейший, со вкусом одетый и умный 
весьма, но, как дядя Володя, - чудак, подфыфыкающий, очень 
злой, с беспощадной насмешкою (впрочем, - вполне 
бескорыстной; и даже себе во вред); опрокидыватель наших 
традиций мне он; дядя питерский - не нападал: на него 
нападали; тогда, защищаясь, он бил нас. Георгий Васильевич 
был нападателем; даже - присевшим в засаду; присядет, 
подкрадывается молчаньем, все выслушивает, даже с неким 
сочувствием, точно выведывает; и, все выведав, - трах-
тарарах: скажет нечто такое, что - в обморок падай!
И после - пойдет и пойдет: на часы!
    С детства я знаю, что "Жоржик" (так дядю отец называл), 
благосклонно введенный отцом и Шайкевичем в круг "всей 
Москвы", в круг профессорский, где адвокатствовали Танеев 
и Муромцев вместе с Шайкевичем, где князь Урусов блистал, 
- дядя, введенный в тот круг, как весьма образованный 
молодой адвокат, очень умный, и "брат Николая 
Васильевича", весьма скоро презло и преедко обфыркавши 
всех, завел собственный круг: незадачников, странных 
весьма, не блиставших нисколько; являлся к нам 
противопоставить какого-нибудь им открытого очередного 
гения - Урусову, Муромцеву; так он - выбыл, не став 
адвокатом блистательным; и, разумеется, куши срывать с 
мил-



132




увеличить


переключиться
на изображения


лионеров, как их срывал после И. А. Кистяковский (его 
свойственник по сестре, тете Варе), не мог, пробиваясь кой-
как своим жалованьем, как юрисконсульт при ком-то.
    Наш круг, разобиженный им, от него отвернулся; и дядя 
его с остроумьем безжалостным жалил всю жизнь; полагаю: 
для этого он и ходил к нам обедать, чтобы, тишайше 
откушавши суп, за вторым блюдом фыркать, за сладким же 
горькое жало вонзивши, потом доводить до каления белого 
моего отца.
    Весьма сильно он действовал: на меня и на маму; во мне 
под влиянием многогодовых заходов к обеду он действовал, 
вкрапливая анархический образ мысли; я думаю: им-то 
питалось сознанье мое, об'ясняя свое подсознание; мне 
становилось понятным все то, что не нравилось лишь 
инстинктивно; и я подбирал его лозунги: иметь лоб и очки 
золотые не значит быть умницей;, легкое дело кирпич 
написать; удивительно: в профессора попадают тупицы; 
профессорши - лицемернейшие мещанки; красавица, мамина 
подруга, Чернова (по первому мужу Гамалей), которой 
гордилася мама за блеск и за светские связи, оказывается, 
- старая цыганка; и М. И. Лясковская - злой и зеленый 
одер.
Вот что знал весьма твердо уже пятилетним: от дяди.
    Бывало, начнет с остроумной, как будто бы 
добродушнейшей шуточки; папа и мама - покатываются со 
смеют, бросая салфетки:
- Нет, Георгий Васильевич, вы - человек невозможный...
- Нет, Жоржик, ты знаешь ли - слишком!
Самим-то им весело.
    А дядя Жорж, поощряемый смехом и собственной злостью, - 
в азарт, и - нешуточный; вдруг затрясется, салфетку сорвет 
с себя, встанет (престройный такой в серой паре), 
сверкает, как молньей, очками, и, вздернув красивую 
золотоватую бороду, волосы светлые переерошит, и - бьет: 
что ни слово - копье, протыкающее, добивающее; вот он 
освирепел и глазами, и носом орлиным:
- Уф, я покажу... Я... да, уф, - я скажу им в глаза!..



133




увеличить


переключиться
на изображения


    Доказать философски в те годы не мог ничего он; потом 
уже он обложился сериознейшим чтением; мог показать только 
факты, да ум свой озлобленный; и он показывал 
несоответствие слов либеральных с поступками: с силою 
невероятной; отец, ужасавшийся слову его, защищавший 
друзей, - даже он умолкал; ненавидел "Жорж" пламенно и 
бескорыстно: его ж не обидел никто; Николай Ильич звал его 
гостеприимно; Ермолова некогда на него обратила внимание; и 
Самуил Соломонович Шайкевич тянул в круги... "с 
Муромцевым"; от всего отказался он, странно женился, засев 
на Девичьем на Поле и заводя отношенья свои: с Голоушевым, 
с художником Орловым (толстовцем), иль с доктором 
Трифановским, гомеопатом; менялась друзья: их и не было; 
жил одиноко и мрачно, рождая детей и давая названия им 
экзотические, вероятно, что - "в пику": Силантий, Олег, 
Вадим, Ада. А доходило дело до юмористических сцен; отец 
умолкал, уже не защищая; и, охая, он ужасался; потом убегал 
в кабинетик, являлся с календарем Суворина; список найдя 
адвокатов московских, читал (по алфавиту):
Ааронов... Абасов... Аваков... Агадиев...  Адов...
В ответ раздавалось лишь:
- Жулик... мошенник... вор...
    А отец ставил крестик под именем: список московских 
присяжных поверенных, проредактированный Георгием 
Васильевичем, превращался в каталог преступников:
- Ух, да я им покажу!
    Вдруг, отпылав, он добрел с быстротой чрезвычайной; и 
даже: чрез десять минут из конфуза, волны благодушия, мог 
отменить приговоры свои, об'явив, что увлекся, наделал 
ошибок, что у Ааронова есть свои добрые стороны; и что 
Абасов прекрасен в одном отношенье; Аваков же, в сущности, 
и не так плох.
    И сконфузившись тем, что насытился критикой быта, он 
схватывал быстро портфель; и с под'ерзом в переднюю шел. 
уходил в быт квартиры своей, очень мрачной, - в тот быт, 
где года он, как в клетке, сидел и где трепетали пред 
"злостью"



134




увеличить


переключиться
на изображения


его. Иногда ж уходил, разругавшись с отцом или; с матерью; 
и проходила неделя, другая и третья: нет Жоржа.
Потом появлялся он, как ни в чем не бывало!
    Мама любила выслушивать ниспроверженье кумиров: 
клеймился "второй математик", мания ее; отец плотный, 
вполне невысокий, подскакивал псом, защищающим математику 
под золотую под бороду дяди "Ерша"; он - такой худощавый, 
высокий, светлея кудрями, и носом орлиным своим точно 
внюхивался в "Николая", подскакивающего:
- Ты, Николай, не кричи: криком ты не докажешь...
    И - хихикает весело: цель его - именно заставить 
подскакивать Николая; увидевши, что Николай - вне себя, 
дядя Ерш, гнев на милость сменив, переводит предмет 
разговора; он техникою выведения из себя овладел в 
совершенстве: я на себе испытал боль укусов умнейшего, 
мрачно бунтующего, но бесплодно, вполне одинокого дяди, во 
мне подымавшего с детства "рубеж":
    - Странный был человек, Георгий Васильевич: - мне 
говорил уж позднее Сергей Сергеевич Голоушев ("Сергей 
Глаголь") - умница, начитанный, а - как бесплодно, как 
мрачно жил свою жизнь; я, бывало, к нему забегу; он - сидит 
один, в кресле, без ног; и трясется от остроумнейшей злости 
на все и на всех...
    На него, по выражению мамы, - "накатывало": накатит 
злость - декапитирует все и всех; накатит вежливость - 
распинается, расхваливает; и вдруг сделает ценный, но 
никому не нужный подарок, чтобы чем-нибудь изжить желанье 
помочь.
    Под злым юмором видел тоску и страданье в нем; а под 
страданием видел прекрасную, добрую, честную душу, 
разорванную безобразием "бытиков" и не умеющую безобразие 
это стряхнуть
    Да, он - видел рубеж: видел даже он бездну, в которую 
должны свалиться устои не только среды нашей, но и его 
среды, собственной его атмосферы; позитивный либерализм и 
либеральный позитивизм разложил своей критикой он, а не 
знал,



135




увеличить


переключиться
на изображения


куда выметнуться ему со всей жизнью; и записал он 
порывистые, беспомощные зигзаги, диктуемые настроением 
данной минуты: то вправо, то влево; и выходило сегодня: 
хоть бомбы бросай в негодяев правительственных; и выходило 
завтра: поляки, армяшки, грузины и украинцы растаскивают 
Россию; всегда отправлялся от данного собеседника; коли 
сидит перед ним консерватор, он "бомбой" в него; коли сидит 
украинец-племянник, поклонник Грушевского и Антоновича, он 
стоит за единство России, чтобы подковырнуть; подвернись 
Арабажин ему, - ничего не останется; Костей его называет и 
любит, его уложив в лоск, в глаза почти "жуликом" и 
"бутербродным газетчиком" выявить:
- Ух, да я Косте такого сказал: будет помнить!
    А попадется Володя, - Володе же за анархизм достается: 
вполне государственник!
    Раз, встретив Фигнера, оперного певца, он напал на него 
за сестру:
- Вы срываете милости: ваша сестра сидит в крепости...
А, увидавши меня, принимается так из'язвлять 
декадентов, что я разрываю сношения с ним на три года 
(уж после кончины отца): нестерпимо, обидно он 
всаживает свое жало.
    Но злость - не исход; и - увлечение за увлечением, 
точно запой; вдруг все заработки улетают на покупанье 
фарфоровых чашечек; мнит знатоком себя старых фарфоров; 
поздней обнаруживается, что он накупил себе битую дрянь; 
раздаряется дрянь; и все комнаты завешиваются дрянными 
картинами; и он с Глаголем, с Орловым себя мнит эстетом; и 
вновь раздаряется дрянь (получаем и мы в дар ужаснейшие 
пейзажи); зато: куплено пять вьолончелей; Георгий 
Васильевич, севши в пороге двух комнат, жене, детям, даже 
прислуге, дерет невозможнейше уши; и жалуется жена:
    - Врет, - не слышит; а не позволяет дышать; все должны, 
не дыша, его слушать.
    Позднее - раздарены пять вьолончелей; и вместо них - 
пять велосипедов; садится сам, - катится; жену сажает, 
детей; по-



136




увеличить


переключиться
на изображения


катился весь дом; докатался же он до того, что стал еле 
ходить, опираясь на палку; раздарены велосипеды; сев в 
кресло, три года сидел и читал: перечел уйму книг; и себя 
осознал он философом; но последовательность увлечений и 
изучений - странна: преодолев философию Канта, открыл 
Шопенгауэра, чтобы ему изменить с Соловьевым (он, старый 
безбожник, - что вынес он из Соловьева?); потом, превзойдя 
томы Спенсера, к нам он явился: о Спенсере спорить с отцом; 
и привел с собой дядю Володю, да тут оборвался: "Володя" и 
Николай, начетчики Спенсера, не упустили прекраснейшего 
случая: новоявленного "спенсерианца" задрать пресвирепо, 
ему доказавши:
    - Да, знаешь ли, Жоржик, - с налету, голубчик мой, не 
одолеешь ты Спенсера... Мы вот с Володей, лет тридцать 
назад, изучали годами его, а ты вздумал учить нас...
    За Спенсером дядя открыл только начавшего печататься 
Иванова-Разумника и мне доказывал; все философии - нуль 
после постановка вопроса o жизни у Иванова-Разумника; 
через него я и начал читать произведения человека, с 
которым позднее всей жизнью связался; спасибо же дяде 
Ершу, что ткнул пальцем в хорошие книги; но тут 
разругались мы; я потерял его из виду; слышал о странном 
лишь появлении дяди в Религиозно-Философском обществе и о 
произнесении им какой-то "низвергательной" речи.
    В 1907 году читал лекции я; вдруг увидел ибсеновскую 
фигуру, входящую в зал: седобородого, взъерошенного 
старика, с видом Ибсена, иль Шопенгауэра, в черных 
огромных очках, но едва волочащего ноги и опирающегося на 
палку, и гордо прямого, прекрасно угрюмого; и я подумал:
    "Да ведь это Бранд, Боркман, иль - кто? Только - 
ибсеновский герой-анархист, поднимающий борьбу с жизнью".
Да так и ахнул:
"Дядя, Георгий Васильевич!"
    Так он постарел, заострился за три года "ссоры". 
Признаться, я, уже виды видавший, немного сконфузился 
перед ним: вот изжалит-то! Но - не изжалил; и даже ко мне 
притащился на



137




увеличить


переключиться
на изображения


третий этаж (в одно из воскресений), застав "декадентов": 
Брюсова, Эллиса, Ликиардопуло, "теософа" Эртеля, 
залевевшего Переплетчикова; ну, подумал, - будет ужо 
перепалка; Георгий Васильевич, с ибсеновским видом 
усевшись за чай, опершися о палку, склонил седины свои, 
слушая Брюсова, еще в те годы проповедывавшего 
"мгновение", с величайшей сериозностью; ни слова; но и без 
того огонька в глазах, который я изучил и который всегда 
означал: "тигр" притаивается перед прыжком; нет, - он 
слушал... с сочувствием (?!?); пересидел всех гостей; и, 
оставшись со мною вдвоем, он склонил свою мрачно красивую 
голову, молча, как бы соглашаяся с виденным, слышанным; 
вдруг он затрясся, ударил палкою, и с отстоенной горькою 
страстностью, полушопотом, пронзая взглядом меня, затряс 
рукою.
    - Ты, Боренька, разорвал радикально с прошлым; ушел от 
него: и ты тысячу раз прав: но, - у тебя есть будущее; и 
эту иллюзию ты не сжег еще, а я, взорвав прошлое, взорвал 
и будущее, потому что есть только настоящее; и это 
настоящее - "Я", вот это "Я", а не какое-то там 
преображенное.
    Выяснилось: последние годы Георгий Васильевич обрел себя 
в Максе Штирнере став убежденнейшим штирнерианцем, каким и 
был он в сущности всегда; и я понял, что Штирнер уже - не 
очередное увлечение, а самая суть дяди Ерша: но каково же 
было ему со Штирнером в груди перемогать "бытики", его 
обставшие? Он, с молоду, видел "рубеж"; и он мог только 
растрясывать славные наши традиции однолинейного прогресса.
    Понятно, что он, будучи "рубежом", во мне поднимал тему 
- "рубежа" с детства, доказывая всей своей страдальческой 
жизнью, что его "критика" - не слова, а настоящее жизненное 
страдание; понятно же, что "зеленый одер", Лясковская, 
вызывала в нем отвращение и что суду предпочитал он опять 
своих вьолончелей.
    Он был человек "с перцем", острота которого была в его 
жизненной выношенности; характеристику его я хочу окончить 
упоминанием об одном его разговоре с нынешним академиком 
Перетцом, некогда мужем племянницы его (об этом разговоре 
передавала мне двоюродная сестра, в Киеве).
    



138




увеличить


переключиться
на изображения


    Перетц: "Не понимаю, чем это кичатся Бугаевы; гонор 
какой-то "бугаевский", слышу я, а не могу понять, чем он 
мотивирован".
    Георгий Васильевич Бугаев (подфыркивая): "Я вам об'ясню; 
очень просто: Бугаевы - "с перцем"...
    Говор(ят, профессор Перетц на это "с перцем" обиделся, 
полагая, что и тут Г. В. выказал "бугаевский" гонор 
указанием на то, что Перетц "без перца".
    И думается, - все же, Г. В. был прав: Бугаевы - люди "с 
перцем"; характеристика двух дядей-чудаков это доказывает; 
отец, сделавший ряд крупных математических открытий и 
высказавший ряд оригинальнейших философских мыслей, был 
человек не только с математико-философским перцем, но и с 
жизненным перцем; что же касается до меня, то если я еще и 
не доказал свое право на "перец" в 1902 году, сильно 
"наперчив" быту своим "декадентством", то, думается мне, 
ныне это доказываю, всыпая в бочки медовых воспоминаний о 
добром, старом прошлом.... ложечку "перцу".
    Академик Перетц, усомнившийся в "бугаевском перце", 
может быть, все-таки согласится с Георгием Васильевичем?
    
7. ВЛАДИМИР ИВАНОВИЧ ТАНЕЕВ
    Другой критик быта и нравов, живущий средь нас и 
являющийся заклеймить нас, - Владимир Иванович Танеев, 
талантливый адвокат и личность весьма замечательная в своем 
времени; он двояко противопоставлялся: как сумасброд, 
полусумасшедший позер; и как умница, смельчак и 
представитель недосягаемой левизны в нашем круге; поклонник 
Фурье, прекрасно начитанный в социологической литературе, 
знаток Сен-Симона и Луи Блана, лично переписывавшийся с 
Карлом Марксом, он для профессорской Москвы восьмидесятых 
годов опасен во всех отношениях; за общение и за опасные 
фразы Танеева могло влететь не Танееву, а, например, любому 
профессору, с ним тесно общающемуся - тем более, что этот 
не боявшийся слов человек



139




увеличить


переключиться
на изображения


организовал ежемесячные обеды в Эрмитаже и много лет 
рассылал приглашения сливкам нашего круга; и там, за 
обедом, высказывал сногсшибательные сентенции о том, что 
надо не оставить камня на камне на нашем строе.
    Не сомневаюсь в искренности ужасно красных речей, потому 
что уверен в безусловной правдивости этого человека; но 
факт оставался фактом: Танеева не трогали, предоставляя 
свободу потрясать основы и в Эрмитаже, и в парке 
собственного имения, куда "помещиком-Танеевым" посторонние 
люди не допускались; стало быть: пропаганды в собственном 
смысле и не было; к танеевским потрясеньям полиция 
привыкла, зная, что "красные ужасы" котируются даже 
друзьями Танеева, как барское чудачество; оставалось 
непонятным, как разрешались обеды в Эрмитаже; высказывалось 
предположение, что шпикам они на-руку, ибо выявляют реакцию 
Ковалевских, Иванюковых и Муромцевых на приглашение предать 
все огню и мечу. Знали: сам Танеев меча не обнажит; и 
красного петуха не подпустит под собственную кровлю.
Опасность Разина, Пугачова не угрожала.
    Правда, одно время боялись Танеева в качестве 
председателя Совета присяжных поверенных, но, как 
оказалось, - более, чем полиция, боялись Танеева присяжные 
поверенные, в скором времени забаллотировавшие его, после 
чего он, бросив адвокатуру, переехал в деревню и оказался 
самоарестованным в собственной усадьбе своей.
В этом положении он был смешон.
    Повторяю: хочется подчеркивать его всяческую 
порядочность и признавать остроту им наводимой критики; но 
ведь он сам был об'ектом этой критики; устраивалось 
харакири: фурьеристом-Танеевым барину-Танееву, 
развивающему в усадьбе чисто самодержавную власть.
    Говорил же он воистину ужасные вещи (для своего 
времени); его идеалами были: Робеспьер и Пугачов; он 
собрал ценную коллекцию изображений Пугачова; одно из них, 
увеличив, повесил, как икону, у входа в свой собственный 
библиотечный зал;



140




увеличить


переключиться
на изображения


и всякого, вводимого, в зал (это был ритуал), останавливал 
перед "иконой", прочитывая лекцию; и после, отвешивая 
нижайший поклон не то Пугачову, не то собственным словам o 
нем, припевал плачущим, громким голосом, напоминающим голос 
Толстого:
    - Вот самый замечательный, умный, талантливый русский 
человек!
И еще нежно любил он Сен-Жюста.
    Его постоянною поговоркою, как "так и все" Лясковской, 
было упоминание всем и каждому, как некое memento mori:
- Это будет тогда, когда мужики придут рубить головы 
нам:
И, ужаснув либерала, порывающегося итти в народ во фраке 
и в шапо-кляке, весьма довольный, он... нюхал... розу.
    По его мнению: давно пора рубить голову; туда и дорога 
нам; Это мнение его распространялось на весь круг друзей и 
знакомых: удивительно, что у них головы на плечах; еще сто 
лет тому назад следовало бы начать головорубку; и как 
жаль, что Робеспьер - не дорубил.
    Все это произносилось с мрачно сантиментальным вздохом; 
его серые, задумчивые глаза и сизокрасный, перепудренный 
(оттого  с и н и й) нос, напоминающий помесь носа ворона и 
индюка, вперялись в какую-то ему одному видную точку, 
пальцы руки судорожно сжимались; и, глядя на него в эту 
минуту, нельзя было сомневаться в том, что пальцы сжимают 
ему одному зримый топор, которым он в следующую минуту ему 
одному ведомым способом снесет голову: себе самому. Когда 
указывалось, что его жизнь не соответствует его социальным 
взглядам, он грустно вздыхал и тонким, плачущим голосом 
(не то насмехающимся) заявлял:
	- Что же я могу сделать?
	- Сумасшедший! - раздавалось вокруг.
	- Чудак!
	- Фразер!
    Он не был сумасшедшим, ни позером только, хотя поза и 
заостряла в превосходную степень его кровавые афоризмы; 
двуногий афоризм, ходячее противоречие, - он сам осознал 
себя:



141




увеличить


переключиться
на изображения


- Как поживаете?
- Ах, пора меня к черту!
И тут же нравоучительно прибавлялось:
    - Когда я умру, - напомните моим близким, чтобы 
поскорее убрали они с глаз долой падаль!
"Падаль" - труп Танеева.
    Он был убежденным материалистом, хотя я видел его 
скорей сенсуалистом; и он же до всякого "эстетизма" был 
первым московским эстетом своего времени; так: еще в 
семидесятых годах, насчитывая у Пушкина лишь с десяток 
формально безукоризненных стихотворений, он провозгласил 
первым поэтом гонимого и непризнанного Фета; но, 
поклоняясь поэту, ненавидел "крепостника"; когда Фета 
признали и стали справлять его юбилей, то среди пены 
похвал речь Танеева Фету прозвучала едким уколом.
Он и сам писал стихи, антологические, в духе Фета.
    Сенсуалист, анархо-социалист, эстет, был он не просто 
безбожником, но и хулителем, проклинателем бога, высказывая 
истины, от которых чуть ли не падали в обморок; в ответ на 
вопрос, как примиряет он в себе собственные социальные 
противоречия, он неизменно отвечал, что его ответ - 
огромное, социологическое исследование, которое он всю 
жизнь пишет, но которое будет обнародовано лишь после 
смерти его; он - умер: не знаю, было ли написано обещанное 
исследование; оно ему представлялось ценным; многие 
утверждали, что его и нет вовсе и что ссылка на 
исследование - слова.
    Что было ценностью, так это его библиотека; она была 
трояко ценна: социологический отдел был едва ли не наиболее 
богато представленным среди всех библиотек; он, насколько я 
слышал, стал стержнем библиотеки Коммунистической академии; 
ценна была коллекция гравюр, посвященных Французской 
великой революции; наконец: ценность представляло собрание 
редких, роскошных изданий; как только где-нибудь выходило 
издание в нескольких экземлярах, Танеев не успокаивался, 
пока из Лондона, Парижа, Берлина, Вены не получал он своего 
экземпляра; би-



142




увеличить


переключиться
на изображения


блиотека являла и богатую библиографию; помнится: лукаво 
поглядывая на меня, он предлагал мне назвать любого 
автора, которого портрет и библиографический материал о 
котором я желал бы иметь под руками сию минуту:
    - Не может оказаться автора, портрета которого у меня не 
было бы: ну, нарывайте.
    Я назвал Сар-Пеладана, руководствуясь мыслью: Танеев и 
Сар-Пеладан - что общего?
    Походив от одной полки к другой и полистав какие-то 
книжечки, он подкатил лесенку, влез; и скоро спустился с 
серией томов Пеладана и с его портретом.
- Может быть, вы еще кого-нибудь хотите увидеть?
    Но я, убежденный во "всепортретности" библиотеки, 
отказался экзаменовать Танеева.
    В библиотеке, как в темном дне жизни Владимира 
Ивановича, в годах утонуло все прочее: жажда рубить головы, 
деньги, имение, социализм, барство, собственная жизнь; 
библиотека до основания разрушила бытие Танеева; и в 
последние годы - полубольной, без гроша денег, то-есть без 
возможности скупать книги, он являл собою какую-то мрачную 
помесь из Плюшкина и Иоанна Грозного; заходя к нам в эпоху 
1904-1906 годов (во время наездов в Москву), он уставившись 
в новую книгу, которой у него не было, начинал странно и 
жадно дрожать; я, что мог, предлагал ему; и он, обладатель 
ценных гравюр и баснословно дорогих изданий, с 
благодарностью брал у меня мне ненужное книжное дрянцо; в 
этом прибирании чего угодно, как угодно изданного и ему 
ненужного почти книжного хлама я видел черты уже настоящей 
болезни.
    Да, книжная паутина оплела танеевскии меч для снесения 
голов; и в сырости огромного, необитаемого здания, где 
расставилась библиотека, была гарантия, что красный петух 
не пожрет томы; из огня и холодной сырости поднимался этот 
странный туман, все более и более заволакивающий Танеева; 
идеология Танеева - непроницаемый туман, в чем я убедился 
уже в 1910 году, когда провел месяц в его Демьянове; гуляя 
в парке, загово-



143




увеличить


переключиться
на изображения


рили мы о психологии и теории знания; и я чувствовал, 
происходит нечто странное; я говорю и вкладываю в понятие 
"теория знания" общефилософский смысл, меняющийся в 
направлениях, но меняющийся вокруг, так сказать, 
исторического стержня самого образования понятия; Гегель 
мог так понимать термин; Кант иначе; Маркс опять-таки 
иначе; но нечто от термина оставалось в вариации понимания; 
а то, что разумел Танеев, было непроницаемо; наконец, когда 
он сформулировал свое понимание, я быстро замолчал; и уж 
никогда с ним на философские темы - ни слова, ибо он 
сформулировал... просто галиматью; надеюсь, что его 
социология была выкроена у него в голове не из этой 
материи.
ДА, ХОДИЛ ОН В тумане; и из этого тумана он утверждал:
	- Все люди сошли с ума!
Или он утверждал:
	- Все люди делятся на жрецов, убийц, хамов и рабов.
Особенно утонченна была градация хамов; в ней, например,
была подрубрика: хам эстетический; к ней относились: всякие 
художники (и кисти, и слова) и... проститутки.
    Последние года теорию срубления голов стала вытеснять 
теория уничтожения европейского материка монголами.
    В последний раз я виделся с чудаком летом 1917 года; он 
расхаживал с Климентом Аркадьевичем Тимирязевым, жившим на 
даче у него, в белом балахоне, с угрюмым видом Иоанна 
Грозного, замышляющего казнь всем, и с огромной палкой, 
напоминающей жезл Грозного; постоянно вдвоем бродили в 
парке старики; Климент Аркадьевич прихрамывал (последствия 
паралича); и из груди его вырывалось уже пламенное 
сочувствие делу Ленина; Танеев молчал, как могила, по 
адресу Ленина: изредка вырывалось лишь по адресу 
Керенского:
- Чудовищная тупица!
Временное правительство было для него собранием 
идиотов.
    В 1919 году (кажется) у него отобрали библиотеку; если 
не ошибаюсь, умер он в двадцать первом году: в маленькой 
каморке, в большой нищете.



144




© цПСООЮ ПЮГПЮАНРВХЙНБ ЯЮИРЮ лЕЛНПХЮКЭМНИ ЙБЮПРХПШ юМДПЕЪ аЕКНЦН
мЮ ЦКЮБМСЧ ЯРПЮМХЖС ЯЮИРЮ