лСГЕИ-ЙБЮПРХПЮ юМДПЕЪ аЕКНЦН МЮ юПАЮРЕ
АХНЦПЮТХЪ ЛСГЕИ

Прижизненные издания
Об А.Белом до 1934 г.
Издания после 1934 г.
Об Белом после 1934 г.

МЮИРХ
ЙЮПРЮ ЯЮИРЮ
АХАКХНЦПЮТХЪ ОПХФХГМЕММШЕ ХГДЮМХЪ

<<< Предыдущий блок :: Следующий блок >>>



увеличить


переключиться
на изображения


клянной посуды, когда она начинает повизгивать; невероятно, 
почти ненормально расширенная клавиатура голоса и 
ненормальная выпуклость предложений, слов и слогов, 
производящие впечатление не то красоты, не то уродства, как 
нечто невиданное и неслыханное.
    Так бы я выразил первое впечатление от этой странной 
фигуры, производящей такие выпукло увеличенные жесты, 
обрываемые вогнуто увеличенным и тревожащим просто 
молчанием,; и в тaкт к этой выпуклости и вогнутости, 
взвизги, взревы, но артикулирующие и выбивающие слова слог 
за слогом, точно выбиваемые медали каким-нибудь Бенвенуто 
Челлини. Очень скоро я понял: изумление это, невольно 
вызывающее нервный смех, есть изумление дикаря, которому 
первоклассный декламатор впервые прочел первоклассное 
стихотворение Боратынского, выбивая в душе словесную 
орнаментику; и, подчиняясь этой уже орнаментике 
декламации, двигались мускулы лица, развертывались и 
свертывались конечности.
    Ну - да: Мочалов, снятый с подмосток сцены в момент 
произнесения с ног сшибающего монолога и поставленный 
лицом к лицу с вами: вам этот монолог произносящий в ответ 
на ваш житейский вопрос; согласитесь: выдержать Мочалова 
десятилетнему Бореньке - не легко; и осознать впечатленье 
свое от этого обращения театрального гения к нему всериоз 
- диковато: не то смеяться, не то плакать, нe то в испуге 
крестить живот (как крестили в испуге мы животы перед 
каждым уроком Льва Ивановича), не то притти в восторг от 
красоты этой ураганной стихии, но скованной педагогическим 
гением, отдающимся до дна любой стихии, но сперва четко 
учитывающей, какую стихию выпустить из своего 
перенумерованного инвентаря; Поливанов отдавался 
безудержно: гневу, любви, восторгу, проклятию, 
предварительно взвесив в паузе, так меня испугавшей своею 
скованностью, какую же в самом деле стихию двинуть на 
ученика, ибо стихии, видимо его разрывавшие, были в 
сознании его четко перенумерованы: стихия "а", стихия "б," 
стихия "це", как роли (роль Шейлока, Отелло, Ромео, Юлия 
Цезаря и т. д.); и весь этот ин-



273




увеличить


переключиться
на изображения


вентарь великой игры, игры перманентной, игры в жизнь ради 
идеологических соображений, и был жизнью Льва Ивановича, 
отданной для воспламенения и выковки культурных бойцов, 
вооружейных пафосом, как мечом, из ему отданных мальчат: 
Боренек, Васенек, Петенек.
    И оттого-то первая встреча Бореньки с этим великим 
артистом под формою педагога была кризисом сознания 
Бореньки; если Боренька плакал от прочитанных ему сказок 
Андерсена, что же должно было случиться с ним, когда он 
увидел в качестве высоко-художественной материи - не 
картину, не словесный образ, а двуногого человека, слово, 
ставшее плотью, плотью сухой и костлявой, но все же плотью 
(в очках, в синей кургузой куртке); и это художественное 
явление, - не случайный залетный гость, как подслушанное 
чтение "Призраков" Тургенева, а человек, которому отдают 
"Бореньку", - директор, руководитель, гроза гимназии, 
который поведет по годам разных классов и в каждом создаст 
с обстановочным громом в душе "Бореньки" художественное 
творенье свое.
    Я нарочно так долго задерживаюсь на этой первой встрече 
с Львом Ивановичем Поливановым; каждая следующая встреча - 
первая встреча, ибо никто никогда не мог заранее знать, как 
будет реагировать "Лев" на тот или иной поступок того или 
иного из "воспитанников", как человек и как директор; его 
поступки - художественные интуиции, но на платформе 
многолетнего изучения детской, отроческой, юношеской души в 
ее многовидных вариациях; и на любую вариацию он реагировал 
вариацией своей вечной "поливановской темы", которую мы 
никогда не видели обнаженно в сухом лозунге, правиле, 
запрете, зарегистрированном наказании; его лозунги, 
правила, награды, запреты были всегда постановкою новой 
пьесы, в которой он, великий артист, ослеплял нас, ввергая 
в горькие слезы; но и исторгая слезы восторга и 
благодарности.
    Оно и понятно, что он в годах испепелил себя; все сытое, 
жирное, бытовое перегорело в нем без остатка; и оставался 
скелет темы, да сухожилия, производящие свои удивительные,



274




увеличить


переключиться
на изображения


художественные сокращения, да кожа, замыкающая эту 
конструкцию в прекрасную, как из слоновой кости 
выточенную форму.
    А голос, взлетающий, оглушающий, тихо лепечущий, и 
поющий, и вопиющий, и глаголющий чеканного скороговоркою 
баска, безо всякого почти комментария врезал нам в души 
художественные произведения: Шекспира, Софокла, Пушкина; 
об'ясненье Поливановым текста было часто простым 
прочтеньем, но прочтеньем, ощупывающим добро материала и 
подающим нам метафору за метафорой так, что она 
сопровождала нас в годах.
    Помнится, как он нам, пятиклассникам, за уроком, 
об'ясняющим эпос Гомера, читал прощание Гектора с 
Андромахою и смерть Гектора; он читал, а у меня щекотало 
под горлом; и я боялся, что слезы хлынут из глаз. Не 
забуду фразы, им прочтенной, о том, как на могиле Гектора 
-
...Ульмы
Нимфы холмов насадили, Зевеса великого дщери.

    "Ульмы" с ударением на "у" (ууу - льмы), прочел он, - 
и точно присел за книгу, с'ежившись и оглядывая класс 
поверх очков голубыми, обращающими внимание на "ульмы" 
глазами; и "ульмы", и "ульмы" гудело в сознании; и мы 
видели эти "ульмы"; и понимали, что вся невыносимая 
жалость и сочувствие к Гектору в зыби легких и чуть 
серебристых ульмовых ветвей; и мы оказались сами под 
"ульмами", перенесясь через тысячелетия к самой могиле 
Гектора.
    "Ульмы" - с ударением на "у" прочел он и присел, 
с'ежившись за книгу, а глаза нас оглядывали, точно 
жаловались:
"Ульмы... Под ульмами и мы... Что? Жалко Гектора?"
    И ввинтив жалость в нас так, как Чехов в нас 
ввинчивает симпатии к читаемому отрывку Гомера, когда мы 
внимаем ему в роли Гамлета, так пронзив нас словом 
"ульмы", уж быстрою скороговоркой дочитывал:
- "Нимфы холмов насадили"...



275




увеличить


переключиться
на изображения


    И ведь подите: через тридцать три года я, стареющий муж, 
без волнения не могу вспомнить этого интонационного жеста 
нам прочтенной строки; ведь за ним - Гомер, весь Гомер, 
переброшенный из тысячелетий в душу, воскресший в 
воспитаннике Бугаеве.
На вопрос:
	- Любите Гомера?
Отвечу:
	- Влюблен в Гомера!
	- Почему?
	- Меня ввели в сферу его, еще когда был я отроком.
	- Кто?
	- Лев Иванович!
	- Чем?
    	- А тем, как он сказал "ульмы", - и посмотрел на меня 
своими голубыми глазами - светло и грустно, с улыбкой, 
расцветшей из побежденного плача над телом Гектора.
 Но так, как читал Лев Иванович, говорил Лев Иванович: с 
паузами, интонациями, вырезывая броском произнесенной 
фразочки лозунг жизни, переотчеканивая слова, 
переотчеканивая и позы; Брюсов, натура, диаметриально 
противоположная Поливанову (как  н а д и р, убегающий под 
землю от  з е н и т а), осужденная всею ритмической темой 
своей не любить Поливанова, в сухих набросках "Дневников" 
одной фразой вылепливает Поливанова; без любви, но - 
вылепливает (а всех других спутников "Дневников" не 
вылепливает): "Подал "Кантемира". Лев ужаснулся". (1891 
год. Ноябрь, 8.) Или: "Входит хладно Лев". (1893 г. Январь, 
2.). Или: "В бальник Лев... ткнул 5" (1893 год. Февраль, 
2.). В "Дневниках" Брюсова - записи протокольны, без 
художественного остраннения; исключение для "Льва"; "Лев" 
даже в протокольной отметке является у Брюсова 
остранненным, данным в стилизации: "ужаснулся", "хладно" 
вошел, "ткнул" в бальник 5. И это потому, что всякий жест 
Льва Ивановича - художественная, произвольно задуманная и 
непроизвольно про-



276




увеличить


переключиться
на изображения


водимая педагогическая игра; и да: он - не ставил баллы, а 
тыкал их в бальник огрызком толстого, синего карандаша, 
точно выковыривая в нем яму, когда это была двойка, 
великолепно влепляя пятерку, точно даря ею на ряд годин; и 
да: он постоянно ужасался, ужасался молча, иногда малейшей 
заминке школьника; и брови его взлетали; казалось: 
расстояние меж глазами и ими - огромное расстояние, что 
ужасало ужасно; но школьник находился, и подымавшийся 
бровями ужас бесследно исчезал; и одно это взлетание бровей 
или посапывание ноздрею при рте, с'евшем губы (вобравшем 
их) пред тем, как разразиться ураганными воплями, - все это 
так выгравировало ужасание Льва, что мы предпочитали десять 
единиц, явно поставленных нам, одному этому лишь 
предостережению (сопению, взлету бровей); или - "хладно" 
вошел; никто не мог так молниеносно охладеть после лавы 
чувств, как Лев Иванович; а славянизм "хладно" 
непроизвольно отмечает торжественность для всего класса 
охладения "Льва"; самое ужасное было в том, что момент 
этого охладения предвещал лишь двойку; но суть не в двойке, 
а в интонации ее влепления или вковырянья в бальник; она 
могла быть влеплена с грохотом извержения: в пламенах, 
лавах, ревах и визгах; но она могла и не влепиться; вслед 
за хладом, скажем до земного нуля, могло последовать тихо 
отрезаемое с хладом до абсолютного нуля (до - "273°"):
- Довольно-с!
    И седая голова, упавшая бородой в бальник, им закрытая, 
примирала в нем, а рука, хладно замерзшая, не влепляла, а 
кончиком пальца вчеркивала микроскопически малую двоечку.
    Великолепная интонация всех движений - вот что повергло 
меня в глубочайшее изумление при первом созерцании к нам с 
отцом в кабинете влетевшего Льва Ивановича; и ударило на 
всю жизнь произнесенное им:
- Прево-сходно! Пойдемте же, друг мой!
    С этой фразою он, распростившись с отцом и воткнув в рот 
огромный янтарный мундштук, обдавая дымком папиросы меня, 
полетел над перилами лестницы, властно закованный по-



277




увеличить


переключиться
на изображения


зой; а я - за ним; мы внеслись в белый зал, где мальчишки 
пред ним расступались, ему низко кланяясь; несся в 
учительскую, пред собою метя перепуга;  и я за ним несся.
    Влетание это - судьба моя: я влетел в свое очень 
ответственное восьмилетие; и я влетел, может быть, в свою 
участь: стать "Белым" - писателем, а не профессором 
естествознания - Бугаевым; после того, как "сей жрец" в 
сердце мне возжег пламень поэзии, естествознанье, которое 
так я любил, все же мне отодвинулось: из первого плана 
жизни оно стало вторым.
    С первого гимназического дня до проводов тела почившего 
Льва Ивановича (в феврале 1899 года) я жил, переполненный, 
взволнованный, удивленный и восхищенный образом "Льва", к 
которому тянулось сознание, как к магниту; не без испуга 
(никогда не знаешь: огонь, из него излетевший, будет ли 
тебе чистою игрой света, как северное сияние, или 
губительной молнией, сразившей тебя); привлекало, 
взволновывало художественное  ч у т ь-ч у т ь, о котором 
принято говорить, что оно - удел гениев; я не ставил 
вопроса о том, гений ли Поливанов; но теперь, из дали лет, 
мне ясно, что он весь какое-то  ч у т ь-ч у т ь; в мине, в 
позе, в голосе, в поступке, - чуть-чуть направо - и 
сплошной шарж, гротеск, безобразие утрировки, способное 
внушить грохот хохота; и да, - чуть-чуть недопонять его: и 
Поливанов станет смешною фигурою; и обычно по Ливанов цы, 
с блистающими глазами вспоминая своего "Льва", для "Льва" 
не видавших начинают рассказывать о каких-то смешных 
жестах: сидит на ноге, рвет со злобы ученические тетрадки, 
пляшет и прыгает, как обезьяна перед доской, об'ясняя на 
ней что-нибудь; непонятно, в чем сол!ь. И почему 
передающие смешные жесты Льва Ивановича сообщают о них с 
патетическим восторгом; чуть-чуть вправо от 
непередаваемого оттенка; и - смешная фигура. Чуть-чуть 
влево"; и - сквозь всю смехоту выступит: формалист, 
педант, бестолково объясняющий урок, заставляющий почти на 
зубок выучивать свои тугие и крутые определения родов 
поэзии; всякий образованный педагог радуется, когда



278




увеличить


переключиться
на изображения


ученик говорит от смысла, своими словами, а не от школьного 
учебнике, а этот - к учебнику возвращает:
- Нет, как тут сказано!
    Педант и несправедливый педант: помню, как, отвечая 
урок, я тончайше, со знанием дела анализировал образы 
"Слова о полку Игореве", расплетая труднейшие 
этимологические древне-болгарские формы и передавая все 
детали мной заученного комментария; "педант" - не 
угомонялся; и гонял меня минут пятнадцать по деталям текста 
и комментария; и наконец прижал к точке незнания, что при 
какой-то "ниве" была какая-то маловажная битвочка князька с 
князьком:
    - При какой же, - голосовой удар на "какой", так что 
дзанкнули стекла, - какой ниве была эта битва, Бугаев?
Название "нивы" - запамятовал.
    Поливанов искоса снизу наверх покосился на меня 
выкатившимся голубым глазом, снимая очки и чеснув очковою 
спицей за ухом; с'ел губы, ноздрей запыхтел (дурной знак!).
Я молчал.
    - При - голова с изморщенным лбом затряслась укоризненно 
очень - "Нежатиной ниве": довольно-с! - Он выпыхнул из 
ноздри; и поставил "четыре с минусом" (и это после 
пятнадцатиминутного гонянья по тонким деталям, которыми я 
овладел).
    Другой раз, свирепейте вковырнув двойку за неуменье 
перечислить все в книге указанные примеры спряжений, он 
вызвал меня:
- Бугаев!
Я встал; и отрапортовал;
	- Купить - куплю, любить - люблю, кормить - кормлю, 
ловить, - ловлю, потрафить - потрафлю.
	- Довольно-с!
    II "пять" гигантских размеров с восторгом влепилось в 
бальник.
В одном случае за тонкое знание "четыре с минусом" лишь



279




увеличить


переключиться
на изображения


за то, что недовыучил никчемнейшую деталь; в другом случае 
"пять" за легчайшее и никчемнейшее перечисление пяти слов, 
которые  даже без всякой заучки берутся памятью.
Не формалист ли?
    И не нащупав тончайшего, неудовимейшего "чуть-чуть", 
придется сознать, что столь волновавшие нас события 
поливановских уроков распадаются, с одной стороны, на 
смешные, несправедливые, почти безобразнейшие чудачества; с 
другой стороны, на формальные требования, вытравляющие из 
голов все живое.
    И в наружности Льва Ивановича можно было ощупать без 
чуть-чуть, порхающего красотою одушевления, лишь две 
крайности: кривляющийся урод и мертвый красавец; застынет в 
своей мертвой паузе - правильные черты лица; и вспоминаешь: 
Поливанов, явившийся некогда на первый урок свой в одну из 
казенных гимназий, поразил красотою, изяществом манер и 
из'исканностью наряда; и, в минуты, когда морщины 
изглаживались и он бездвижно окостеневал, выступала красота 
этого изможденного профиля; он был воистину и прекрасным 
"львом", но отощавшим и мертвенным от переутомления (шесть 
уроков в день, дома ночью - правка бесчисленных тетрадок, 
чтение корректур, книг, научные занятия: он никогда не 
досыпал; и оттого: часто просыпал свой первый урок от 
девяти до десяти); а начнет двигаться - обезьяна какая-то, 
вопящая и нелепо раздробляющая в осколки монументальные 
куски мела: ударом в доску.
    А кто видел порхающее, одушевляющее "чуть-чуть", 
связывающее рык и скок с мертвою красотою позы, тому и в 
голову не пришло бы его увидеть красивым или уродливым, 
ибо и красота и видимая экстравагантность вылепляли его 
рельеф, рельеф, динамический, вечно текущий интонациями; и 
этот рельеф был прекрасен в высшем смысле; греки имели 
термин для выражения высшего сочетания положительных 
качеств: "калос к'агатос" (прекрасно-добрый).
    И только в этом термине косо ухватывалось поливановское, 
нас, как магнит, притягивающее "чуть-чуть".



280




увеличить


переключиться
на изображения


   Мне приходилось когда-то слышать едва ли не каждый день 
подобного рода замечания о Врубеле:
- Дикое уродство: несосветимый бред!
    Так утверждали поклонники Константина Маковского; высшая 
ступень красоты действовала и на них; но они реагировали на 
нее, как на бред; и мы, осязая нам данную основную тему 
Поливанова сквозь всегда летучую ее вариацию, - начинали: 
либо трепетать, испытывая (да простят мне это выражение!) 
нечто "мистическое", либо смеяться; но испуг и смех - от 
недоуменной нервности, от ощущения приподнятости на много 
тысяч метров над уровнем моря; и строй его педагогических 
воздействий на нас, как тактика, в нас высекающая то-то иль 
то-то, казался непонятным; его требование: рассказать не от 
себя, а от Пушкина, по-пушкински, было апелляцией к 
процессу нашего вживания в стиль Пушкина (какой же это 
формализм?); а его импровизация оценок ответов, в сущности, 
была отрицанием бальной системы, и двойка, полученная у 
Поливанова, никого не страшила; завтра ее сменяла пятерка.
    Одни из учителей, имея любимцев, ставили им 
сниходительно отметки, придираясь к другим; иные из 
учителей, силясь быть об'ективными и оценивая прилежность и 
знание воспитанников, ставили им за ответ их средний балл; 
попадешь в "четверочники" - так сиди на "четверках", 
отвечая на "пять"; или на "три"; спустишься к "троечникам", 
и - не выпутаешься из "троек". У Поливанова в системе 
отметок не было любимцев и нелюбимцев; но было настроение 
данного дня; раскапризничается и - первому ученику за 
прекрасный ответ поставит "тройку", испортив ему месячную 
отметку; наоборот; последнему ученику с восторгом поставит 
"пять"; но эта субъективная несправедливость дня 
компенсировалась полною непредвзятостью: ему ничего не 
стоило за незнание поставить "единицу" тому, у кого стоял 
удручающий ряд "пятерок"; и - обратно; не надо было 
выслуживаться; если ты года сидел на "двойках" и вдруг, 
паче чаяния, отвечал на "пять", ты "пять" и получал, не 
выдвигаясь и не выслуживаясь. И в порядке спрашивания он не 
придержи-



281




увеличить


переключиться
на изображения


вался никакой постоянной системы; одни, спросив сегодня, 
завтра не спрашивают, соблюдая очередь в вызовах; другие, 
нарушая психологию порядка вызова, ловят учеников (спросил 
вчера - спросит и сегодня). У Поливанова не было ни системы 
порядка вызовов, ни системы ловли; он вызывал по 
вдохновению, а не по расчету.
    В целом: ни "двойка" у "Льва" не могла никого удручить 
сериозно, ни "пятерка" успокоить; ужасались не отметкою, а 
интонацией, целым "мистерии", именуемой уроками, и 
восхищались этим целым; а за отметки не цеплялись.
    Иногда знаешь урок и знаешь, что Поливанов тебя не 
вызовет, а потрясаешься "дурной погодой", им разливаемой; 
другой раз готов плясать от восторга перед - вот перед чем: 
перед радужною игрою сегодняшнего  "чуть-чуть" в 
Поливанове.
    Случай первый: однажды, влетев к нам, первоклассникам, 
которым он преподавал латынь (а со второго до восьмого он 
вел занятия по русскому языку, словесности, логике), и 
позабыв, очевидно, какой отрывок задал он переводить, он 
начал спрашивать следующий по порядку отрывок, не 
заданный; понятно, - все путались; весь класс получил 
двойку; мы с первых же минут поняли: просто забыл он, что 
задал нам; но никто не решился ему это поставить на вид; и 
каждый с терпением перемог свою "двойку"; и - без всякого 
ропота: роптать на "Льва", будь он распрепридирчив, мы не 
умели. Через две недели все злосчастные "двойки" исчезли 
из бальника, сам догадался, что наставил их зря, а они не 
мешали нам, ибо мы знали, что "пятерки" замоют "двойку".
    Другой случай: однажды он об'яснял нам склонение 
латинского местоимения "хик, хэк, хок" (этот, эта, это); 
и, увлекаясь, запел на весь класс; что интересного в 
склонении местоимения? А мы, Ганимеды, чувствовали себя 
им, Зевсом; унесенными в небеса; но, увы, - звонок; 
надзиратель открыл дверь класса; "Лев" спешно доканчивал 
об'яснение и призывал нас твердо выучить неправильные 
формы склонения; призыв так зажег нам сердца, точно он был 
призыв к интереснейшим забавам; мы с



282




увеличить


переключиться
на изображения


блистающими главами, бросив парты, обступили столик, на 
котором он декламировал нам необходимость одолеть 
неправильные формы; а он сам, вдохновленный, встал и, 
воздев руку, кричал над нами:
	- Надо так знать склонение "хик, хэк, хок", чтоб 
скороговоркой безо всякого припоминания сыпать склонением: 
тебя разбудят ночью, - ткнул пальцем в живот какого-то 
малыша, молниеносно присев перед ниv едва ль не на 
корточки, - а ты, сквозь сон, во сне, заори благим матом из 
постели; - тут он, взлетев с корточек, закинув голову и 
потрясая восторженно рукой, заплясал, припрыгивая в такт 
своего полупения, полувскриков, с привзвизгами.
	- Хик-хэк-хок,  хуйус-хуйус-хуйус, хуик-хуик-хуик, 
хинг-ханг-хок, хик-хэк-хок.
    Он подпрыгивал выше, подкрикивал громче; и мы вслед за 
ним стали хором выкрикивать, дружно подпрыгивая; 
проходящие мимо нас воспитанники старших классов, 
преподаватели, надзиратель с большим изумлением, не без 
улыбки останавливались наблюдая дико-восторженную пляску 
класса вокруг пляшущего и кричащего Поливанова; можно было 
подумать, что это - пляска с томагавками каких-нибудь 
дикарей; отплясавши склонение, вихрем он вылетел в зал, 
направляясь в учительскую; вихрем вылетели мы, кричащие, - 
потные, красные; неправильное склонение это мы знали 
теперь навсегда; никакими усильями воли оно не 
изглаживалось.
    Вот такими-то манипуляциями приводя нас в восторги, он 
вводил в наши души труднейшие латинские формы; и кабы он 
провел нас до старших классов, как учитель латыни, мы 
стали 6, наверное; все латинистами; но со второго класса 
учитель латыни бессмысленно все растоптал, что в душе 
Поливанов посеял нам.
    Эти два случая (коллективного удручения нас 
коллективною, несправедливою двойкою и повального 
увлеченья склонением местоимения) для непосвященного - 
сочетание бессмысленных крайностей: несправедливости и 
смехотворности.



283




увеличить


переключиться
на изображения


    Урок Поливанова был - гром и свет; он распадался на две 
части; каждая по-разному взбудораживала; первая часть - 
спрашивание урока; вторая часть - объяснение; уже за два 
урока до поливановского вытягивались трепетно лица; в 
глазах каждого стояло сериозно-задумчивое:
    - Это - не шутка: еще неизвестно, что будет... Не так-то 
легко это пережить.
    С утра спрашивали швейцара Василия: "Будет ли Лев?" Л. 
И. часто отсутствовал (переутомление, недомогание); 
подкарауливали его приход; едва отворялась дверь над 
входною лестницей из квартиры директора, как часовые 
неслись в зал:
	- Лев идет, Лев идет.
И екало наше сердце:
	- Лев - будет!
   Мы знали, что настроение "Льва" прямо пропорционально 
быстроте его пролетанья по залу в учительскую; 
недомоганье, бессоница, дурное расположение духа замедляли 
шаг его; когда он в кургузой куртчонке (потом в 
предлиннейшем, почти волочащемся сюртуке-лапсердаке: такой 
сюртук сшил себе) мимо летел ураганом, сутулый, с 
закинутою головою, прижав к груди книжки, воткнув в угол 
рта предлиннейший мундштук, - раздавался гул:
- Добрый!
    Когда он являлся, ступая едва, с'евши губы и ноздри 
топыря, за спину длиннейшие руки свои заложив, - мы 
смирнели и даже не смели шептать слово "злой", потому что 
ведь всякому видно, что штиль этот пред ураганищем в 
классе, где будут поломаны мачты судов, наших знаний: суда 
же - утоплены.
    Перед уроком такого "Льва" мы, малыши, подбежавши к 
огромному образу, кланялись образу, дружно крестясь: 
надзиратели не  удивлялися классовому  молебну, всегда 
означавшему:
- У них будет Лев!
    Раздавался звонок; мы бросались испуганно чрез 
проходной ряд классов в свой класс и под партами тупо, 
бессмысленно перекрещивали животы, а какой-нибудь 
богомолец, себе ожи-



284




увеличить


переключиться
на изображения


дающий казни, молился один в пустом зале, чтоб броситься в 
класс в ту минуту, как дверь из учительской быстро 
распахивалась; Поливанов, весь стянутый, скованный мертвою 
позою, несся к нам в класс; появляясь в дверях, он 
стремительно поворачивался, и "двадцать пять пар 
перепутанных глаз пожирали скуластый и гривистый очерк 
лица, двумя темными ямами щек прилетевший и бросивший 
выблеск стеклянных очковых "кругов" ("Московский Чудак"), 
чтобы, откинувшись в кресло, бросать в душу нам препокатый 
и в серую гриву влетающий лоб (вид Зевса!) иль, наоборот, 
севши на ногу, ногу изогнутую поставив на кресло, руками 
обнять, а на колено худое припасть бородою, ноздрею 
посапывать (вид мартышки!):
	- Ну-с, Кузнецов, отвечайте!
	- Что?
	- Чтооо?
	- Я - не  слышу!
	- Довольно-с, - вщеплялася двойка.
    "Довольно-с" произносилося тихо, зловеще; но иногда 
бывал вскрик - дикий, жалобно хищный; нога, на которой 
сидел и которую обнимал, вырывалась из кресла и ударялась 
о стол; кресло с туловищем, разрываемым криками, 
отталкивалось: отлетало. Порою же вытянувшись в кресле, в 
нем лежа, скользил головой и ногами; голова - скатывалась 
ниже и ниже до... уровня сиденья, а вытянутые, 
предлиннейшие ноги, пересекши пространство под учительским 
столиком ("кафедр" терпеть не мог Поливанов), оказывались 
под моею партою (я сидел перед ним), отнимая место для 
ног: я испуганно их поднимал, чтобы не наступить на башмак 
Поливанова; иногда в таком вытянутом виде начинал он 
читать нам балладу Шиллера; вообразите же мой восхищенный 
ужас, когда он, вдохновленный чтением шиллеровского 
"Кубка", стал нам об'яснять, как "однозуб" (пила-рыба) 
зазубренным носом распиливает; он лежал длинной палкою, с 
головою, упавшей в сиденье, и с ногами, лежавшими под моею 
партою; вдруг из восклицательного знака став 
вопросительным, то-есть изогнувшись в неожиданном подпрыге 
с выле-



285




увеличить


переключиться
на изображения


том вовсе из кресла, убрав ноги молниеносно, но вытянув 
длинную, мне показавшуюся гигантской руку, вооруженную 
синей палкою карандаша, он стал этой палкою целить мне в 
грудь, вопя благим матом:
	- А однозуб - так вот, - он приподнялся на меня, а я 
откинулся, - так вот распииии-ли-ва-ет носом врага, - и 
синюю палку карандаша стал свирепо он ввинчивать мне в 
грудь; я - откидываться; рука - за мною; я - повалился 
головой на заднюю парту; он, пристав и одною рукою опираясь 
на мою парту, другой догонял мою силившуюся от него 
ускользнуть грудь, ввинчивая в нее свой синий карандашище:
	- Так однозуб распиливает, - наконец  от меня 
отвалился он; но этот номер относился уже ко второй части 
урока, которую, натерпевшись от страхов и мук, воспринимали 
мы, как невыразимо благодатную.
На этой, второй, половине урока я остановлюсь.
    Едва переваливали мы через бурную и опасную половину 
урока ("спрашивание"), во время которой над каждым могла 
стрястись неминуемая беда, к нас охватывала радость 
интереса к мирным, культурным перспективам, которые 
развертывались пред нами; этот момент я бы назвал моментом 
перевала.
    - Ну-с! - точно облизываясь от  предвкушения наслаждения 
говорил Лев Иванович, протягиваясь за тем или иным томом 
"Хрестоматии Поливанова", грамматикой, логикой или даже 
латинскою книжкою "Ходобая".
    В первом классе не забуду я, как выгравировались в нас 
склонения и спряжения этим Бенвенуто Челлини, чеканщиком 
человеческих душ; он внедрял в нас глагольные формы в их 
корневой зависимости друг от друга, заставляя на вчетверо 
сложенном листе чертить схему сочинения, подчинения и 
соподчинения форм, и на этом уроке преподавания изменения 
окончаний вводил в интереснейшую игру; и то, что мы даже в 
старших классах вытверживали неосмысленно относительно 
других форм, то органически, легко и свободно входило в 
наше сознание относительно четырех латинских спряжений на 
"аре", "эре", "ере" и



286




увеличить


переключиться
на изображения


"ире"; или: он заставлял вшивать тетрадку в тетрадку 
(тетрадки выписанных и заученных латинских слов), 
подсчитывая количество узнанных в году слов, и 
заинтересовывал нас вопросом, нагоним ли мы к концу года 
всю тысячу слов. И всякий думал:
- Тысяча слов: огого!.. Не шутка!..
    Так скучный процесс заучивания превращался в 
интереснейший процесс коллекционерства; и вдруг к концу 
года он устраивал смотры наших тетрадищ (толстых пачек 
вшитых друг в друга тетрадочек), иногда вместо урока 
задавая лишь повтор слов, всех, заученных в этом году; и с 
таким вдохновением выкрикивал слова, летая пальцами по 
многим десяткам страниц, что делалось любо-весело: любо-
весело, потому что мы, увлеченные pнанием слов, старались 
перегнать друг друга в их усвоении; мы восхищались 
количеством слов, и Поливанов радовался, как ребенок, 
нашему знанию.
    Должен сказать, что сквозь все восемь классов гимназии я 
главным образом пронес знание слов  п е р в о г о  к л а с 
с а; все наузнанное потом, с другими учителями, как-то не 
держалось в памяти.
    Или, редко весьма, задав урок, он вызывал к доске 
ученика и давал ему перевести фразу с русского на 
латинский, не вмешиваясь в процесс перевода, подставив 
доске спину и весь сжавшись в терпеливом и предвкушающем 
замирании; и весь класс замирал с ним: от страха и 
любопытства; он не торопил, не ставил в вину тяжелодумия; 
можно было хоть десять минут потеть над фразой; он не 
повертывал головы: часто звонок, возвещающий об окончании 
урока, обрывал это опасное, весьма интересное предприятие 
введения нас, первоклассников, в "экстемпоралиа"; я говорю 
опасное предприятие, потому что балл был вымерен; фраза, 
переведенная без ошибок - "пять"; с одной- "четыре"; с 
двумя - "три"; с тремя - "два". Но фраза, переведенная без 
единой ошибки, переживалась всеобщим и бурным ликованием: 
Льва Ивановича, переводчика, всех нас. И фраза, за которую 
я получил "пять", живет во мне радостным лучом и поныне; и 
я самодовольно твержу ее: "Видемус ин виа



287




увеличить


переключиться
на изображения


магнам турбам агриколарум". Он ее, повернувшись, не прочел, 
а воскликнул; весь класс, восхищенный, ее воскликнул: 
бальник украсился огромной пятеркой; я же, пунцовый от 
счастья, пошел к парте.
    Иногда увлеченный объясняемым словом, он рисовал нам 
образно картину сената, Рима, римского войска, перечислял 
цвета тог, закидывал себе на плечи воображаемые тоги и 
прохаживался перед нами, пупсами, - большой, седой, 
сутулый, - воображая, что он - римский сенатор (он был 
превосходный актера и имитатор);  в  результате - новый 
источник восторга.
    Так уроки латинского языка мне стоят в первом классе, 
как ряд прекраснейших помпейских фресок.
    Второй класс, - русский язык: яти, диктанты, - все 
врезывалось в душу рельефами; и как уроки по лепке из 
глины художественных конструкций, переживали мы простой 
синтаксический разбор; он и в него ввел игру, заставляя 
чертить структурные схемы читаемых отрывков, где большим 
буквами означались предложения  с о ч и н е н и я, малыми, 
висящими на черточках под большими - предложения  п о д ч 
и н е н и я  со сбоку приписанным подчиняющим словом 
("что", "потому что", "который" и т. д.); он усложнял 
фразы, появлялись  с о п о д ч и н е н и я, сочинения 
второго, третьего порядка; мы увлекались сложнейшими 
орнаментиками; и я не раз себя заставал за постройкою схем 
вовсе не заданного отрывка, а отрывка, мне понравившегося 
готикой построений придаточных предложений; выявив 
утонченную схему, я ей любовался; забегая вперед - скажу, 
что на экзамене в четвертом классе, производимом перед 
ассистентом из округа, каждый из экзаменующихся получал от 
Поливанова сложнейший отрывок периодической речи 
(Карамзина, Гоголя) и безукоризненно превращал его на 
доске в конструкцию схемы; никто не проврался, потому что 
каждый знал; ни в одной гимназии не занимались этою 
конструктивной эстетикой.
    Весь третий класс проходил труднейший русский синтаксис 
с множествами "генетивусов", "дативусов" и т. д., но - не 
как



288




© цПСООЮ ПЮГПЮАНРВХЙНБ ЯЮИРЮ лЕЛНПХЮКЭМНИ ЙБЮПРХПШ юМДПЕЪ аЕКНЦН
мЮ ЦКЮБМСЧ ЯРПЮМХЖС ЯЮИРЮ