лСГЕИ-ЙБЮПРХПЮ юМДПЕЪ аЕКНЦН МЮ юПАЮРЕ
АХНЦПЮТХЪ ЛСГЕИ

Прижизненные издания
Об А.Белом до 1934 г.
Издания после 1934 г.
Об Белом после 1934 г.

МЮИРХ
ЙЮПРЮ ЯЮИРЮ
АХАКХНЦПЮТХЪ ОПХФХГМЕММШЕ ХГДЮМХЪ

<<< Предыдущий блок :: Следующий блок >>>



увеличить


переключиться
на изображения


      полны чудовищными ошибками; уж к пятому классу я, 
собственно говоря, махнул рукой на латынь: не "впрочет"; 
Павликовский же махнул рукой на себя и на нас; и появилась 
конституция нашего взаимного отказа друг от друга; мы 
требовали;, чтобы он нас вызывал тогда-то и тогда-то, а в 
прочие дни не приставал к нам со своими птичье-жучиными 
вскриками, дабы нам читать под партою (так мною были 
прочитаны: Ибсен, Бьернсон, Гауптман, Ионас Ли и сколькие 
другие авторы); он предоставлял нам все это, но требовал от 
нас, чтобы мы сами к нему не лезли: с нелепыми 
приставаниями; а "пристать" к нему - необыкновенно тянуло: 
уж очень он казался гадкой-занятной;, жутко-занятной 
фигурою (как-никак, а - "монстр" иного солнечного мира, 
мимикрирующий человека).
Так была убита латынь.
    Ни разу за семь лет я не слышал от него ни одного 
внятного об'яснения; все объяснения - запутывания 
путаннейшего текста грамматики Элленда-3ейферта, 
гнуснейшим, витиеватым, вовсе не русским языком (он был не 
то чех, не то галичанин, не то поляк, один из тех 
исказителей языка, которые наводнили гимназии с эпохи 
внедренья системы классической); вместе с "русскими" 
учебниками, авторы коих "Нетушиль", "Поспешиль", "Элленд-
Зейферт" и прочие, появился и Павликовский; и когда эти 
учебники исчезли и в гимназию ворвалась струя 
естествознания, К. К. постарел, смяк, стал прихварывать; и 
исчез с горизонта.
Ни одного об'яснения!
   Об'яснял он усилением голоса; прочтет текст, написанный 
не "впрочет"; прочтет его же с. удвоенной громкостью, 
потрясая наставительно пальцем; самодовольно оглядывает:
- Поняли?
Никто не понял.
   Тогда он гнусаво протрубит ту же фразу, написанную 
нерусским языком; опять не поняли; выучивая на зубок 
различия пятнадцати  "кум"  (когда) и "ут" (чтобы), мы 
завирались



305




увеличить


переключиться
на изображения


ужаснейше; так прошли об'емистый курс с чтением Овидия, 
Виргалия, Цицерона, Горация.
Это ли не безобразие?
    Так же К. К. меня разучил немецкому языку (не повезло 
нашему классу, - он и немецкий ломал!); поступая в первый 
класс, я еще знал кое-что (реминисценция детства); в 
восьмом же классе, читая Лессинга, я уже ничего не знал; и 
хотя я годами потом проживал в Германии, теснейше общаясь с 
немцами, я говорю по-немецки ужасно: во мне деформировалась 
как бы ось грамматического восприятия языка.
Деформировал  Павликовский.
    Маленький, коренастый, с коричневым лицом, напоминающим 
помесь птицы с обезьяною (от обезьяны - павиано-мандрилл; 
от птицы - смесь коршуна, вороны и курицы), гигантски 
пропяченным заострением клювоноса, имеющего на перегибе 
горбины площадку,-носа, который он растирал противно 
пальцем правой руки, иногда залезая в ноздрю желтым ногтем, 
сутулый, с маленькой головкою, обрамленной черненькой 
бороденочкой с проседью (точно обкусанной), с сардонически 
улыбающимся (презло и прегадко) ртом - даже тогда, когда не 
на что было улыбаться, с пытливыми какими-то желтыми 
зрачками юрких глазенок, он производил впечатление вечного 
паяца (и когда об'яснял, и когда хвалил, и когда порицал); 
и нельзя было разобрать, над ч"м он глумится; его глумление 
выражалось в иронических "ээ", "хээ", "хм", в постукивании 
нас по лбу пальцем (лишь в шестом классе мы его отучили от 
этого), сопровождавшем исправление стиля наших переводов, 
где доминировали выражения в роде: "Кто бы то ни было из 
долженствующих быть хвалимыми, что бы ни говорили из 
долженствующих быть поносимыми, да прославит тебя, о, Мет 
Фуффеций" и так далее. Наломав нам эдакого рода фраз, он 
насмешливо ухмылялся:
- Хээ!
    С "хээ" ставил двойку; с "хээ" ставил три с плюсом 
(высшая награда). Впечатление, что все нахально 
осмеивалось (ученик,



306




увеличить


переключиться
на изображения


 его способности, самые его запросы культуры, самое "святое 
святых" его чувств), нас охватывало при вступлении в класс 
Павликовского; и мы, взбешенные этим подразумеваемым 
цинизмом, уже начинали кидаться на него, как злые псы; и - 
да: "забижали" его, но в ответ на какое-то осмеяние жизни, 
на кривлянье паяца, на "хээ"; и звали "Кузькой"; и писали 
на доске по-гречески перед появлением его у нас "Тини 
тинос" (дательный и родительный падеж от греческого 
местоимения "тис"), что означало: тяните нос, то-есть 
тяните "Кузьку" за его длинный нос; шесть лет каждый день 
тупо писалась все та же надпись; и шесть лет, каждый день, 
входя в класс и не глядя на доску, он буркал:
- Сотрите!
Знал, что написано.
    Иногда начинало казаться, что он вовсе не глумится, а 
плачет; глумящийся вид - просто маска несчастного 
человека, как маска героя Гюго; того звали "Человек, 
который смеется"; этого надо было прозвать "Человек, 
который имеет вид глумящегося шута" (но он и глумился); 
сердце охватывала порою жалостная жуть перед непонятною 
человеческой формой с утраченным человеческим 
содержанием; иногда охватывали и иные импрессии: чуялись 
какие-то бреды; странно, что Павликовский во мне вызывал 
реминисценции моего скарлатинного бреда, когда мне 
казалось, что кто-то за мною гонится; и этот бред начинал 
сниться по ночам; возвратясь из гимназии, я приносил 
светлые искры уроков Льва Ивановича и темное, душное, 
дома продолжающее облипать облако латинского урока, или - 
бреда на яву. Но Поливанов бывал у нас лишь три раза в 
неделю; а Павликовский - каждый день; и два раза в неделю 
по два часа (урок латинского, урок немецкого); в 
плоскости воспоминаний он - самое широкое пятно их; и - 
самое темное пятно.
    Я им болел от третьего до шестого класса (учась у него 
с второго и кончая восьмым); мне казалось, он чем-то 
остро гадким налезает на меня; в пятом классе я 
взбунтовался: и



307




увеличить


переключиться
на изображения


стад наступать на него; он - испугался; и между нами к 
седьмому классу водворилась конституция: он не будет мешать 
мне читать Бьернсона под партою; я не стану дразнить его; 
это "дразненье" его мною, не любящим дразнений и 
углубленным в свои проблемы (литература, "символизм", 
философия), было лишь выражением особого нервного 
заболевания, в которое меня вогнали уроки латыни и в 
которое впадали не все, но исключительно впечатлительные 
мальчики; знали, что есть особая категория детей, не 
выносящих Павликовского; когда и М. С. Соловьев, как мой 
отец, жаловался на Павликовского, то лицо, близкое к 
педагогическому совету гимназии, улыбнулось:
- А, он из таких же, как...
    И были перечислены имена "таких": "каких" же - хотел бы 
cпросить я. Уже позднее, когда я освободился от  т е м н а 
г о  облака латинских уроков, я себе ставил вопрос:
Что, собственно, переживал ты?
И я себе отвечал:
    "Ты переживал миф об Аримане". Появление К. К. в 
кошмарах делало его имманентным давно забытому бреду, в 
котором  к т о-т о  за мною гнался; и этот бред был тем 
тягостнее, что он был бредом на яву, среди бела дня, в 
атмосфере учебного заведения.
    Уже студентом, увидев моего былого "мучителя" на 
Пречистенке, я не без любопытства его нагнал и 
поздоровался с ним, нарочно стараясь разговаривать его, 
пошел с ним и пристально в него вглядывался, чтобы понять, 
что ж в нем внушало еще недавно мне ужас; он, сказавши с 
чрезмерной любезностью, с  п р и т о р н о й  любезностью 
несколько фраз, вдруг остановился; и стал прощаться со 
мною, хотя наш путь лежал в одном направлении: он  я в н о  
не пожелал мне показать своего человеческого лица; он  я в 
н о  заметил мое любопытство; он  я в н о  испугался; и, 
как большой, черный, скорлупчатый жук, представился 
мертвым.
    Я его бросил, пойдя вперед и не разрешив тайны своего 
недоумения.



308




увеличить


переключиться
на изображения


Странная, весьма странная личность.
    Я не стану вспоминать ряда преподавателей; скажу лишь: 
ярко запечатлелся мне образ "греков": Колосова и 
Владимирского; каждый, по-своему, прекрасно преподавал: 
остались в памяти интересные лекции по истории церкви Н. П. 
Добронравова, интересные уроки с Фуксом (учителем истории в 
других классах и учителем французского языка у нас), 
прекрасные уроки по физике и космографии Н. И. Шишкина и 
уроки Вельского по русскому языку.
    Остальные преподаватели не ярко запомнились: более 
запомнились, как хорошие, гуманные, культурные люди, а не 
как педагогические светила.
3. "ПУСТЫНЯ РАСТЕТ, ГОРЕ ТОМУ, В КОМ ТАИТСЯ ПУСТЫНЯ
    Мое поступленье в гимназию - головокружительный вихрь 
впечатлений; и - впечатлений приятных; ослепительным 
вспыхом сиял Поливанов, устраивая интересные грохоты 
ежедневно (латынь - каждый день); во-вторых: почему-то 
боялся товарищей классных, напуганный обещаньем 
демьяновских мальчиков со мною расправиться; в классе никто 
пока не грозил мне расправой; наконец; неожиданно, играючи 
как-то, весьма отличился успехами (я, бесталанный!); у нас 
не было казенного звания: "первый ученик", и тем не менее, 
получив в месячных отметках круглое "пять", безо всяких 
усилий блеснуть, я стал "первым" во мненье товарищей и 
преподавателей; "слава" приятно вскружила мне голову; до 
сих пор жил я в бесславье:
	- У Бугаева сын - идиотик!
	- Не музыкальный: второй математик!
	- Ты знаешь ли, Боренька, - соображай: у тебя что-то 
плохо с задачами
Только и слышалось.
Вдруг перемена.
    - Бугаев у нас идет первым, - попискивали 
одноклассники, льстя и заискивая передо мной (передо 
мной!?!).



309




увеличить


переключиться
на изображения


    - Хорошо, Бугаев, - поплевывал словом наш классный 
наставник, Евгении Никанорович Кедрин.
	- У Николая Васильевича прекрасный мальчик, мне сам 
Лев Иванович говорил это, - заволновался Лопатин, передавая 
известие по квартирам и став неожиданно моим "ангелом-
покровителем".
    И улыбалась счастливая мадемуазель; и отец улыбался; и 
даже преедкиЙ и все критикующий дядя, Георгий Васильевич, 
неожиданно принял участие в моем бенефисе, грозясь 
посрамить грубоватого Ф**, так недавно еще старавшегося 
очернить меня:
    - "Я напишу им,-уф, - в Киев: я им покажу - уф" - 
грозил: Ф** Георгий Васильевич, счастливый, что мною 
подколет он Ф**.
Ну, словом, - не жизнь, а триумф!
 Ликвидировалась тяжелая атмосфера квартиры: ведь я жил в 
гимназии; по возвращенье ж - уроки готовил; a вечером 
читал Жюль-Верна, Майн-Рида, иль Диккенса; в гимназии мне, 
малышу, - уваженье, привет: от товарищей, швейцара 
Василия, учителей, надзирателя, Михаила Ростиславовича, 
добродушнейшего старичка, бородою седою напоминавшего деда 
елочного; математик наш, Кедрин, седой старичок, - 
презабавник; а Бельский тот даже погладит меня по головке; 
дружу с Николаем Тарновским я, с Мишею Вышеславцевым (тот 
"идиотик" действительно, - вовсе не я: я ему 
покровительствую; он мне благодарен весьма).
    Всею прошлого жизнью задавленный, переживал первый 
класс, как триумф, убеждаясь и сам, что с "наукою" у меня 
обстоит не так плохо; я не "пер" вперед; но, став первыми, 
старался учиться настолько, чтобы по мере возможности не 
осрамить репутации.
    Так с молниеносною быстротой пролетел первый класс; 
вероятно, барышня, вывезенная в первый раз на общественный 
бал и стяжав на балу неожиданно лавры, переживает подобное 
нечто; мой выезд на бал - поступленье в гимназию; и 
поступление это справлял целый год я.



310




увеличить


переключиться
на изображения


    Весна; пролетели экзамены (я - второклассник); вопрос 
оставался открытым: куда мы поедем на дачу; с Демьяновом, 
где десять лет жили мы, - ликвидировано; так настаивала моя 
мать, а отец - удивлялся; он скоро уехал (до самой смерти 
он веснами уезжал председателем экзаменационной комиссии); 
мать металась с "мадемуазель", ища дачи; нигде ей не 
нравилось (лучше Демьянова не было местности); и наконец, с 
горя, сняли унылую дачу в унылой Перловке.
    В ту пору открылась французская выставка; мать брала 
мадемуазель и меня на нее очень часто; мы много бродили и 
кушали вкусные французские вафли; я удивлялся машинному 
отделению (беги ремней, верч колес, щелк колончатой стали); 
но более я удивлялся явлению, над которым Москва хохотала: 
французским импрессионистам (Дегазу, Моне и т. д.); наши 
профессорши негодовали:
- Вы видели?.. Ужас что... Наглое издевательство!
    Видел и я; и, увидевши, я почему-то задумался; мое 
художественное образование равнялось "нулю"; кроме живописи 
храма спасителя, да репродукций с Маковского иль с 
Верещагина, я ничего не видал; у меня не могло быть 
предвзятости иль понимания, сложенного на традициях той или 
иной школы; и я, останавливаясь пред приятным и пестрым 
пятном, "безобразием" нашумевшего "Стога", ужасно 
печалился, что не умею я разделить негодования матери и 
мадемуазель; говоря откровенно: французские импрессионисты 
мне нравились тем, что пестры и что краски приятно 
сбегались в глаза мне; но я утаил впечатленье, запомнив 
его; и не раз потом я размышлял над тем странным, но не 
неприятным переживанием; "странным, но не неприятным", - 
подчеркиваю: эта "странность" казалась знакомой мне; будто 
она намекала на нечто, что некогда мною изведано было; и 
подавались первейшие переживанья сознания на рубеже между 
вторым и третьим годом жизни (быть может, тогда я так и 
видел предметы?).
    Я останавливаюсь на летучем, но остром переживании 
импрессионистов: через четыре года я, пятнадцатилетний, в 
Аля-



311




увеличить


переключиться
на изображения


ухове, санатории, где жили мы, неожиданно барышням и 
молодому человеку стал защищать "декадентов" и "французских 
импрессионистов", которых не знал еще и впечатление от 
которых - впечатленье мальчика, стоящего на французской 
выставке: перед "Стогом".
    Помню, что два раза с нами на выставке встретился Лев 
Львович Толстой, элегантный студент, очень вежливый с 
матерью.
    Не останавливаюсь на унылейшей жизни в Перловке; лишь 
помню: мадемуазель водила меня на дачу Джамгаровых 
(банкирская контора); у Джамгаровых гувернанткой служила 
сестра ее; помню наезды Некрасовых, живших чрез станцию, 
да мое изредка участие в детских танцовальных вечерах, 
устраиваемых в Перловке; я там познакомился с рыжеволосою 
девочкой, Женей Дейбель, в которую были влюблены, по-
моему, все перловские мальчики (и я!); она обратила 
внимание на меня; и я даже мог ей поднести прекрасную 
розу; а все - "мадемуазель", подсказавшая мне этот, 
поступок: она покровительствовала совершенно невинным моим 
увлечениям: за это спасибо ей.
    Было решено: осенью "мадемуазель" уходит; ей-де нечего 
делать со мной; пришла осень: ушла; и осталась в душе, 
точно яма: мы же жили с ней душа в душу - четыре года; 
первое время она иногда появлялась на углу Пречистенки и 
Левшинского переулка, подкарауливая наш выход из гимназии, 
чтобы увидеться нам; и - провожала до дому; потом 
поступила на место; и встреч больше не было; изредка 
появлялась к нам в гости к величайшей радости моей до... 
1906 года, когда уехала за границу.
    С тех пор я не видел моей некогда "избавительницы"; и 
всегда - друга.
    Второй класс: тут что-то во мне изменилося в отношении 
к гимназии; не вся гимназия, - только молнии поливановских 
уроков зажигали меня; но, в противовес им, появилось 
темное и



312




увеличить


переключиться
на изображения


нерасходящееся, все сгущающееся, облако латинских уроков, 
из которых стал мне грозить Павликовский - тою странною 
атмосферою бреда, о которой я силился намекнуть в 
предыдущем отрывке; я стал приходить домой, точно покрытый 
копотью; и пребывание дома уже никак этой копоти не 
рассеивало: не было "мадемуазель"; приходила для языка 
француженка, мадемуазель Ада Ги, более всего старавшаяся 
разработать свою колоратурное сопрано; и дававшая мне 
уроки, чтобы заработать плату Климентовой-Муромцевой, 
обещавшейся поставить ей голос для сцены; с мадемуазель 
Адою было легко; все ее уроки заключались в пересказе мне 
ряда бретонских легенд, легенд о Тристане и так далее; 
очень любила она страшные рассказы (и я!); и на 
рассказывании их друг другу базировалось наше общение; она 
приходила к нам в шесть часов, когда я сидел за уроками; 
кончал я приготовленье уроков к восьми; и, стало быть, на 
упражнение в языке оставалось не более двадцати-двадцати 
пяти минут. Так продолжалось три года.
    Очень сильные впечатления шли от гимназии, но 
впечатления - недоуменные; я терял вкус к ученью; первые 
месяцы полугодия - сплошное пять; начались латинские 
"экстемпоралиа", и я, получавший у Поливанова за перевод 
пять, - стал получать тройки; потом и двойки; это - 
удивило меня; месячная тройка по письменной латыни - 
большая неприятность; она привела в ужас отца; он, не 
получавший в гимназии и "четверок", привыкший, что и моя 
отметка лишь "пять", не переваривал "тройки", не желая 
понять, что у Павликовского, совершавшего разгром 
интеллектов в детских головах, громившего их в 
десятилетиях и спеца по атрофированию всякой логики, 
получить "четыре" по письменному, - никак невозможно; 
вслед за "удовлетворительно" (3) появилась месячная 
отметка по письменной латыни: "слабо"; новый ужас отца; 
круглое пять по всем другим предметам; и грязная клякса - 
"слабо". С той поры начинается мой мартириум дома:



313




увеличить


переключиться
на изображения


- Что же это ты, Боренька: опять "три"? Чего же ты не 
знал?
    И - пристает, пристает, ужасается; выжидает следующей 
отметки, притаиваясь, точно волк, караулящий овечку: 
несносно. Он не кричал, не наказывал, а охал, брюзжал; 
латинские двойки и тройки серьезно испортили мне 
возвращенье домой из гимназия; в гимназии - бред с 
Павликовским, уже даже снящимся по ночам (я - стал опять 
вскрикивать!); дома - подстерегания:
- Кто спрашивал, что отвечал, чего не знал?
    Я удивляюсь отцу: человек умный, даже мудрый во многом, 
как мог он не понимать, что так приставать к ребенку с 
"пятерками", требовать, чтобы вопреки разгрому сознания 
учителем-путаником я преодолевал то, чего товарищи не 
преодолевали, пользуясь помощью репетитора, все же 
отглаживавшего их мозги после дурацкого их комканья 
Павликовским, - требовать "пятерок", апеллируя к своему 
опыту после того, как прошло почти пятьдесят лет, 
гимназические программы изменились, действовала во-всю 
толстовская система громленья мозгов латынью, - требовать 
"пятерок" - бессмыслица; вместо того, чтобы "отгулять" меня 
дома после шести часов сидения за партоЙ, развивающей 
неврастению, он требовал, чтобы я усиленней готовил уроки; 
и сам же охал, что не остается времени для чтения, 
прогулок, самообразования; и я механически отсиживал часы 
над латынью, но уроков не учил (лишь делал вид, что учу: 
учить - бессмысленно); главное: после первой месячной 
тройки потерялся весь интерес к "пятеркам", как к спорту: 
все равно успехи "изгажены" (это постарался внедрить в мое 
сознанье отец), и я решил: ну и чорт с ними, коли "все 
погибло"! Так своим приставаньем с пятерками, как с 
демьяновой ухой, отец мне испортил легкую игру в "успехи"; 
испытав давление дома и разгром сознанья в гимназии, я 
точно переродился; сразу слетела с классов пресуществлявшая 
их романтическая дымка; и выступили гимназические будни, 
озаряемые лишь Поливановым.
    Процесс погасания интереса к гимназии, успехам, 
формальному заучиванию и просто ненависть к себе, как 
первому



314




увеличить


переключиться
на изображения


ученику, - все это выдернуло меня из гимназии, поставив 
перед сознанием совсем другие об'екты; я стал томиться 
иными интересами; и поздней понял, что это томление по 
"культуре", по связи знаний, по смыслу, по органическому 
усвоению; меня интересовало естествознание, 
самообразовательные книги, которых родители не доставали 
мне: мать, потому что не умела доставать, отец, потому что 
"и так гимназия с'едает все время"; бедный отец: если бы он 
знал, до какой степени гимназия уже не с'едала времени, 
потому что я взял: за правило не готовить уроков (готовил 
лишь "Льву"), но делал вид, что готовлю, бессмысленно сидя 
часами перед развернутым "Эллендом-Зейфертом" и переживая 
вновь странные, безыменные, вовсе не детские думы свои о 
людях, о жизни, о смысле и о том, в чем корень негодования, 
ужаса и гадливости к пауку Павликовскому, обволакивавшему 
меня, точно муху, стилем отношения, напоминающего бред 
страниц Достоевского.
    Меня бы надо спасать хорошей литературой, к которой так 
тянулся я; а литературу отняли, и я скоро начал, томясь 
без книг, свойственных моему возрасту, украдкой 
заглядывать в кабинет отца; и все равно читать книги: по 
гипнотизму, спиритизму и по вопросам философии, в которых 
пока не понимал ничего. Или - хуже того: украдкою читал 
(во время отсутствия матери) ее книги: читал Бурже, Прево, 
Золя; и, кажется, в третьем классе прочел "Бэль ами" 
Мопассана.
    Все же не этими впечатлениями жил я, а впечатлениями от 
весьма странных, недетских состояний сознания.
Ну, а товарищи, гимназическая среда?
На этом стоит остановиться.
    Как только мои товарищи по классу заметили, что я, 
"первый ученик", стал подхрамывать на одну ногу (латынь), 
отношение ко мне пошатнулось; ко мне уже не подбегали 
спрашивать, как перевести то-то и то-то; и по мере того, 
как я переставал учиться, а я медленно, но верно 
деградировал (появились "четверки" и "тройки" по 
математике, по греческому языку и



315




увеличить


переключиться
на изображения


так далее) из класса в класс, относительно меня стало 
водворяться упорное и ни на чем не основанное убеждение, 
что я - тупица, лезущий из кожи вон, просиживающий часами 
за приготовлением уроков и не достигающий успехов; 
происходило ж это оттого, что я не "форсил" тем, что я не 
готовлю уроков, а просто помалкивал в этом пункте; кроме 
того: большинство из товарищей, избалованных, состоятельных 
мальчиков, имели репетиторов, переводивших им заданные нам 
отрывки из Геродота, Цезаря, потом Цицерона, решавших им 
заданные задачи, писавших им сочинения; я ж репетитора не 
имел, дома мало занимался; к отцу обращаться за помощью 
было мне никак невозможно: он бы накричал на меня; и он бы, 
прежде всего, не понял, до чего в условиях конца века стало 
учиться труднее, чем в его годы; кроме того: моя дикая 
замкнутость и гордость помешали мне откровенно высказать 
ему степень трудности преодолеть разгром головы, учиняемый 
Павликовским; за других работали репетиторы, а я, не 
понимая латыни, даже лишен был возможности готовить 
переводы собственными силенками. Те же гордость и 
замкнутость помешали мне развеять миф о том, что я 
работящий тупица (надо было удивляться, как я, почти не 
работая дома, шел все же в первой группе учеников). Сo 
второго класса я перерождаюсь в "тупицу"; с третьего 
становлюсь ею; с четвертого - еще того чище; открывается 
моими товарищами то, что еще до них открыл грубый Ф**: я - 
идиотик!
    Удивительное перерождение от первого к четвертому 
классу: от триумфатора к... униженному и оскорбленному!
    Такому переживанию способствовали не одни неуспехи в 
латыни (главном предмете), а ряд обстоятельств: во-первых, 
моя необщительность, неумение говорить по прямому проводу и 
дурно приобретенное нервное ломанье (перезастенчивость, 
перепуг семейною драмою и так далее); пока я 
авторитетствовал на ролях "первого ученика", раз'ясняя 
отсталым науки, основная гримаса моей скривленной жизни не 
выступала; поскользнулся я на путях "славы", - и выступила 
неуверенность, "самозван-



316




увеличить


переключиться
на изображения


чество", отделенность от других; отделенность сказывалась 
во многом; например, во время перерождения мальчиков в 
отроков (от двенадцати к пятнадцати: годам) в каждом 
намечается повышенное любопытство к словам, разговорам, 
мыслям на тему пола; начинают фигурировать слова "женщины", 
"девчонки" и так далее. Стоит появиться одному нахалу и 
цинику, как напряжение интереса к сфере пола разрешается 
отвратительными хихиками, непотребными разговорами и так 
далее; у меня же было инстинктивное отвращение ко всякому 
"хихику", и цинических разговоров я просто не выносил; это 
подметили; я стал притчею во языцех; на меня нападали 
скопом, прижимали к стене и врезывали в уши порой ужасные 
гадости; я отбивался, чуть ли не плакал, вырываясь из 
плена, красный, как рак; эта стыдливость в соединении с 
нежными в те годы чертами лица и шапкою полудлинных волос, 
которые заставляла носить мать (у нас не следили, чтоб 
стриглись) - создали несносную форму дразненья: - "Бугаев-
девчонка!" - хихикала сперва группа озорников нашего 
класса, втягивая в преследование меня весь класс; потом уже 
ревел об этом скопом нападающий на меня класс; кончилось 
дело тем, что три или четыре класса (наш младший, два 
старших) приучились преследовать тихого, не подающего 
повода для преследования мальчика:
	- Зубрила!
	- Девчонка, Лизка!
	- Дурак!
    Хор голосов сопровождал меня по пятам: в зале, на 
переменах, в классе, даже на улице (при выходе из 
гимназии): мне показывали и языки, кукиши, меня щипали, 
затискивали в угол, чтобы выкрикивать нецензурные гадости, 
от которых тошнило меня; переход из третьего класса в 
четвертый был переходом от презрительного невнимания ко 
мне к систематическому издевательству; и в этом 
издевательстве к просто шалости примешивались и социальные 
корни: в нашем классе скоро выметилось основное ядро, 
дающее тон всему классу; я наблюдая не раз это 
интереснейшее явление: класс - индивидуум; к четвертому 
клас-



317




увеличить


переключиться
на изображения


су определяется индивидуальность, зависящая от  г о л о в к 
и  класса; если эта головка отдается высшим интересам, 
получается прекрасный класс, где говорят о Данте и о 
Шекспире и где "похабники", "свистуны", "прожигатели жизни" 
прячутся по углам; победят хлыщи, - весь класс лезет да 
кожи принарядиться: появляются духи, брелоки, циркулируют 
рассказы о светских подвигах вне гимназии; победят негодяи, 
весь класс - негодяй.
    К моему прискорбию, индивидуальностью нашего класса было 
отсутствие индивидуальности; следующий, старший класс 
(Сухотин, Голицын, Бочков и др.) развивал интересы к 
поэзии, литературе, театру; у нас я развивал в мыслях 
потенции ко всему этому; но сложившаяся и тон дававшая  г 
о л о в к а  класса интересовалась иным: шли разговоры о 
велосипедных гонках, "конкур иппик", о том, кто вне 
гимназии носит смокинг; богатые, равнодушные к культуре, 
перебалованные родителевы сынки с четвертого класса 
заговорили о высшем свете, о тоне, о "как принято"; 
господствовал стиль легкомысленного и сытого светского 
кондачка; и всякое отступление от него встречалось 
уничижительным презрением; я не соответствовал этому тону; 
и я был  п а р и я  ("не нашего общества"!); мне, 
например, до университета не давали денег; и за покупкой 
любой тетрадки я должен был обращаться к отцу; а наши 
"лоботрясы" швырялись деньгами, гоняли швейцаров за 
пирожками, конфетами; этим всем я не мог щеголять; и - пал 
во мнении "сливок" класса:
- Не нашего общества.
    Ко всем напраслинам присоединилась обиднейшая: мой 
отец, человек небогатый, но не нуждающийся, не отказывал 
ни мне, ни матери ни в чем необходимом; и если не давал 
денег мне, так это происходило частью от рассеянности, 
частью от непонимания: какие еще деньги нужны в гимназии? 
Отсутствие денег у меня создало миф о том, что я прозябаю 
в нищете, которой не было; мне обидно подчеркивалось, что 
все порядочные люди тратят деньги, а я "нищий", - человек 
непорядочный.
Так полагали наши "аристократы".
В противовес "аристократам" действовала компания отнюдь



318




увеличить


переключиться
на изображения


не "демократов", а просто нерях, безобразников ("папуасов", 
как мы потом их называли с одним из товарищей); грязные, 
циничные, влепляющие друг другу в "рожу" и в высшие 
интересы не погруженные до седьмого класса, они-то и 
нападали на меня дразненьем, бранью, цинизмами; в эпоху 
1893-1896 годов наш класс явно распадался на две 
несообщающиеся группы: на ватагу "папуасов" и "на сливки" 
общества; в крайней половине доминировали свои социальные 
интересы; "сливки" играли в касту; "папуасы" бессмысленно 
дебоширили. Я был одинаково отверженец и здесь и там; я и 
сам активно отталкивался от обеих половинок класса; стало 
быть: у меня не было друзей, покровителей (были из 
старшеклассников, но это не придавало мне "социального" 
веса среди сотоварищей); быть без друзей в гимназии - 
значит: быть активно преследуемым.
    И преследования росли: и старинная судорога моя, 
судорога казаться глупей, чем я есть, повторилась после 
краткого триумфа.
    Укоряемый дома за двойки и тройки по латыни, 
полубредящий невесомыми преследованиями Павликовского, 
затравливаемый как "тупица", "девчонка", "дурак", "нищий", 
обеими половинками класса, лишенный своего друга-
мадемуазель, я весь как-то замер, с'ежился в точку 
абсолютнейшего невыявленья; в четвертом классе некий П** 
(с которым в седьмом классе я дружил, когда "победил" 
класс) выдумал воистину гнусную клевету на меня, о которой 
не могу не упомянуть: в те годы я был очень чист, борясь и 
в мыслях со всякими двусмысленными переживаньями; и уж, 
разумеется, не страдал никакими пороками; но в те именно 
годы я был очень слаб, всегда угнетен, бледен, страдал 
мигренями (в университете лишь окрепло здоровье); и вот 
этот бледный вид в связи с нервною задержью всех движений 
внушил IT* гнуснейшую мысль, что я предаюсь тайному 
пороку, о существованье которого я и не подозревал в те 
года. Начинались его гнуснейшие намеки о том, что он знает 
причины, отчего я впадаю в идиотизм, и что если "это" 
будет и впредь продолжаться, то я стану сумасшедшим. Этот 
П**, из



319




увеличить


переключиться
на изображения


кожи лезущий, чтобы выявить чванство пустого тона, 
"социальный святоша", и ограниченный весьма законодатель 
"княжеского" тона (он гордился, что его дедушка - "князь"), 
испортил мне год подмигиваньями на тему о том, что он 
знает, почему я "такой" (предполагалось - "идиот"); и я, 
без вины виноватый, чувствовал себя Раcкольниковым, 
настигнутым на улице "подозрительным мещанином", 
вшептывающим:
"Убивец!"
    Не раз себя помню застывшим на лавке большого колонного 
белого зала: один; перемена; все ходят парами, тройками, 
выявляя естественные замашки; а я - один; и - подойти не к 
кому: этот срежет, тот пристанет; чего доброго еще подлетит 
компания озорников и, ломаясь, привяжется на всю перемену:
- Тупица, дурак, красная девица!
И заставит выслушивать гадости про "девчонок".
    Сирые дни: встаешь в семь с половиною; не приготовлен 
урок; и при ламповом свете "тщетно тщишься" с налету 
преодолеть Цезаря; пора в гимназию; пересекаешь унылый 
пустыннейший Денежный переулок; снежок; каркает ворона, 
каркает в душе, - прокаркала душу; сворот; и - гимназия; 
"бац" - постылый звук захлопываемой двери; постылый, потому 
что и в гимназии - ничего не ждет: ждет подчеркивание 
несуществующей нищеты со стороны "сливок"; и приставание со 
стороны "папуасов"; ждет бред латинского часа; и - такое ж 
унылейшее возвращенье домой; дома мать, - далекая и 
холодная (она точно ушла от меня в эти года: мы с ней 
встретились вновь с седьмого класса); и ждет отец; как бы 
тоже ушедший от меня, повернутый только проформой вопросов, 
от которых невесело вовсе:
- Кто спрашивал? Чего не знал? Что задано?
    И я уже начинаю выдумывать (нехорошо, - на сердце 
скребут кошки от этого!):
	- Спрашивал тот-то.
	- И ты?
	- Я все знал.
О "тройке" - ни звука.



320




© цПСООЮ ПЮГПЮАНРВХЙНБ ЯЮИРЮ лЕЛНПХЮКЭМНИ ЙБЮПРХПШ юМДПЕЪ аЕКНЦН
мЮ ЦКЮБМСЧ ЯРПЮМХЖС ЯЮИРЮ