лСГЕИ-ЙБЮПРХПЮ юМДПЕЪ аЕКНЦН МЮ юПАЮРЕ
АХНЦПЮТХЪ ЛСГЕИ

Прижизненные издания
Об А.Белом до 1934 г.
Издания после 1934 г.
Об Белом после 1934 г.

МЮИРХ
ЙЮПРЮ ЯЮИРЮ
АХАКХНЦПЮТХЪ ОПХФХГМЕММШЕ ХГДЮМХЪ

<<< Предыдущий блок :: Следующий блок >>>



увеличить


переключиться
на изображения


вал; и все знали - Бобынин; и - стало быть: так полагается, 
пусть его.
    Но он имел порой смелость зайти невзначай; хоть не часто 
являлся, а все же - являлся; не было никакой возможности 
извлечь слова из уст этого седобородого и препочтенного 
мужа; глаза голубели кротчайше, улыбка добрейшая, почти 
просительная, освещала его лицо: голова начинала кивать; 
палец бегал вкруг пальца; слова не являлись из уст; 
садился,- наступало тягостное молчанье, во время которого 
начинал он придремывать; прийдет до завтрака - знали: 
отзавтракает, отобедает и, чего доброго, пересидит чай 
вечерний.
    - Скучен, как Бобынин, - техническое выраженье у нас; и 
отец, защищавший всегда математиков, лишь похохатывал; и 
разводил руками; и даже: придумал он способы удаленья 
Бобынина; и применял их лет этак двадцать; отец, такой 
гостеприимный хозяин, по отношению лишь к одному Бобынину 
применял этот способ с такой незатейливой простотой, с 
какой пробку откупоривают: щелк - где пробка!?
Сидит Бобынин: раз-раз - нет Бобынина. С лукавым 
прикряхтом и с потиранием рук начинал он похоживать, точно 
кот, вкруг Бобынина.
- Так-с... Очень рад-с...
И лукаво он втягивал воздух губами:
- Всс... ввсс...
И уже вылетал он в переднюю:
- Почистите сюртучок-с!
    Нарочно громко, чтоб слышал Бобынин, что он собирается 
из дому на заседанье; влетал; и часы вынимал, и держал их 
нарочно в руке пред уже засыпавшим Бобыниным; давши поспать 
ему так с полчаса (для того и часы вынимались, - отец любил 
делать все точно при помощи мер и весов), - мой отец 
восклицал:
- Ну-с, мне пора-с, - по делу!
    И вовсе не давши опомниться Бобынину, способному 
остаться в кресле без папы, Бобынина под руку взяв, 
вынимал его



49




увеличить


переключиться
на изображения


ловко из кресла; подшаркивая и подпрыгивая, точно кошка с 
попавшейся мышкой, с Бобыниным несся в переднюю он; и 
старик добродушно кивал головою и палец вкруг пальца 
вращал. Вылетали на лестницу вместе,- стремглав; отец 
скатывался горошком по лестнице; и, тяжко запыхавшись, 
падал Бобынин за ним со ступеней; вывлекши Бобынина, мой 
отец безапелляционно показывал на Арбат:
- Ну-с, вам сюда!
И потом указывал на Денежный переулок:
- А мне сюда-с!
   И, стремительно бросив Бобынина, он влетал к нам на 
двор, через Денежный; и появлялся из черного хода в 
столовой:
	- Ну вот-с!
	- Мертвец - раздавалась по адресу Бобынина 
безапелляционная резолюция матери.
	- Шурик, оставь: он ведь умница; человек прекрасный; 
почтенный ученый!
	- А зачем же он ходит к нам в гости дремать?
	- Он, знаешь ли, - устанет и ищет рассеянья; он, 
Шурик, не какой-нибудь светский шаркун! - и шарк вычислять: 
в кабинетик.
    Я ж бывал в совершенном восторге от техники извлеченья 
Бобынина; мои отец оперировал с ним, как лакей 
ресторанный, откупоривающий бутылку, - с пробкой.
    Решительно, но и гуманно: сперва даст поспать полчаса; 
и следит по часам: двадцать пять минут прошло, - нельзя 
трогать Бобынина; тридцать прошло - нет Бобынина!
    Бедный Бобынин, не раз извлеченный, являлся, хотя и не 
часто: опять извлекаться; большое чело, седина, безобидная 
кротость больших голубых водянистых глаз, детская очень 
улыбка - все это внушало мне жалость; как будто бы жест 
молчаливый явленья его говорил:
    - Я... я... я... ничего: я - на все согласен; я - сяду 
вот тут: буду слушать; но уж не спрашивайте ни о чем меня; 
и - не гоните !



50




увеличить


переключиться
на изображения


    Умер отец; не являлся Бобынин; наткнувшись на статью о 
египетской математике, после уж я подумал:
	- И это Бобынин писал?
	- Тот Бобынин?
	- Да  он... он... он... умница?
	Вот что делал наш быт с математиками.
    Совсем иным в днях детства и отрочества отпечатлелся 
мне другой математик Болеслав Корнелиевич Млодзиевский; 
почему-то я вижу его в паре с Умовым, - с Умовым, о 
котором я буду говорить, как о своем профессоре; весьма 
талантливый человек, и, как Умов, умница, но с умом, иначе 
поставленным, Болеслав Корнелиевич занимал меня; его 
помню: доцентом; потом экстраординарным и ординарным 
профессором.
    Прекрасный лектор, преподаватель ряда высших учебных 
заведений, не чуждый весьма философии, даже способный 
заглядываться в сферу искусства, он кое-что в нем понимал: 
более от ума, чем от чувства; и он - хорохорился; Умов 
садился в кресло опочивать в созерцании физических 
космосов; Млодзиевский, - вскипая из кресла, соскакивал с 
кресла; и - начинал вертеться волчком; Умов торжественно 
выступал в буднях быта; а Млодзиевский, вертяся, задевался 
о косности, издавая особый "жуж": "жуж'" волчка; был - 
вертуном, непоседой.
    Его огромная голова с огромным лбом, продолжавшимся в 
лысину, увеличивалась дыбами, торчавшими перпендикулярно к 
плоскости черепа; маленькая бородка дрожала; золотые очки 
сверкали; увидав эту огромную голову, трудно было б 
предположить, что она сидит на худом и крохотном тельце, 
соединяясь с ним тонкой шеею; и голова - заваливалась 
назад; и, завалившись, вертелась оглядываясь беспокойно, с 
лихорадочно горящими глазками на бледненьком личике; 
иногда Млодзиевский, вдруг нагнув низко лоб, его 
взмарщивал, производя впечатление бычка, готового к бою; а 
нервно-бесцветные губки дрожали сбиженно; верхняя часть 
лица метала и громы, и молнии; нижняя - плакала. Он не 
ходил, а - носился, вертясь и припрыгивая, гордо выпятив 
грудку, отбросивши голову.



51




увеличить


переключиться
на изображения


    Если Умов входил, как на цыпочках, в быт, чтоб его не 
расплющить (в пространствах космических вовсе иные 
масштабы), то в быт Млодзиевекий влетал со всех нот; и 
жужжал:, и толкался о косности; можно было бы думать, что 
лес революцию в быт; все ж сводилось - к поправочке, к 
маленькой: к перестановке - малюсенького предметца; и 
маленький, но удаленький профессорок колотился беспроко о 
прочные кресла; и - ничего не расстраивал: много шуму из 
ничего; когда Умов из кресла гласил свое "как поживаете", - 
вздрагивали: не несется ль комета на нас?
   Млодзиевский волчком тарахтел, сыпал двойками, проявлял 
придирчивость на знаменах; и даже казалося, что он 
колеблет устои... пепельницы на столе (не устои стола); 
шум - на заседаниях, двойки - студентам; и - вся  
революция.
    Он - что-то видел сквозь быт; это стало мне ясно 
позднее; и вздрагивал от... драмы Ибсена; встретясь с ним 
на "Когда мы, мертвые, пробуждаемся", я не узнал его: он 
не жужжал, а бледнел; и выпячивал очень свою задрожавшую 
губку? готовый расплакаться:
	- А? - он  воскликнул, увидевши мать.
	- Вам нравится?
	- Четвертый раз вижу.
    Ибсен его укладывал в лоск; я, хотя студент, но уже 
старинный "ибсенист" К тому времени, не переживал, 
вероятно, и одной трети волнения Млодзиевского. Казалося, 
что пред виденной драмой он сотрясался, как годовалый 
младенец, которому не полезно столь мощное впечатление, 
которого надо скорей, снявши с кресла, запеленать, отвести 
домой, уложить в постельку, чтоб он, отоспавшись, к утру 
бы мог возвратиться к профессорским функциям: двойками 
сыпать, жужжать.
    Умов - тот мог бы по-ибсеновски, взять палку; и пойти 
на вершину, как Боркман, как Рубек, как Брандт; 
Млодзиевскому же виды на горы весьма были вредны, хотя он 
устраивал революцию пепельниц на столе у нас; надо его 
было порой усажи-



52




увеличить


переключиться
на изображения


лать в твердость профессорских кресел, в которых-таки он 
уселся до просидения ям, потому что и в них тарахтел; но 
тарахты его революций не делали.
   Что ж, - превосходный научный работник, прекраснейший 
лектор, весьма образованный!
    Огромная, преднадменно закинутая голова, недовольная 
всем; и - весьма миниатюрное тельце: голова - перерастала 
быт; тельце- не дорастало; и большой головой, головою одной 
прожужжал он по жизни из кресла профессорского; ножки - не 
достигали до пола; едва на него он вскарабкался.
    Что он карабкался, мне стало ясно из нескольких дней, 
проведенных в дороге с ним; мы, едучи в Париж, встретились 
с Млодзиевским на вокзале, в Москве; он ехал в Берлин; и мы 
прожили в одной гостинице, рядом,- в Берлине; жена его - 
красная очень, грудастая очень, губастая очень; такой же 
сынок; Млодзиевский в вагоне сидел, как ребенок; и, глядя 
на груди профессорши, можно бы было дойти и до мысли такой: 
вот кто мог бы грудями его откормить! Всю дорогу вертелся 
он, схватываясь за карманы и поднимая волну беспокойств за 
волной; и жужжал, и стенал: где билеты, не сходим ли с 
рельс, паспорта ли в исправности; в Берлине же те перепыхи 
увеличились и осложнилися гонором и беспокойством; из 
трепыхов семейно-вагонного быта стали они перепыхами себя 
не унизить во мненье берлинских коллег; едва вынули его из 
вагона, как из лукошка цыпленка, как он, оперяся, стал 
бегать по улицам с пренадменно закинутой головою громадной 
своей, наслаждаясь рассказами нам и семье, как; его 
принимали и как называли его не "хер доктором", как при 
недавнем наезде, а "хер профессором", мне стало ясно: 
действительно стоило многих усилий ему оказаться в том 
кресле, с которого он под влиянием Ибсена мог же упасть; и 
- разбиться.
    Так юрк, фырк и жуж Млодзиевского, умницы, на косность 
быта вокруг имели значимость лишь при условье солидной 
подставки, - того же все быта; от жизненных встреч и 
внимательного изученья жестов профессора мне отложился он 
мыслью о



53




увеличить


переключиться
на изображения


том, что и большие головы при малых телах не могли 
сдвинуть косностей.
Не большие мысли тут нужны были: большие дела!
    Другой образ встает, подаваемый памятью с математиками; 
не математик, а физик, окончивший математический факультет 
с математической выправкою, называющий себя учеником отца, 
хотя был по возрасту близким отцу - Николай Алексеевич 
Умов; мне он особенно удивителен сочетанием блеска, ума, 
прекраснейших душевных качеств; и - скуки; такова реакция 
Умова на быт, как на лакмусовую бумажку; сунь одних людей 
в этот быт, и человек окрасится в красный цвет холерически 
развиваемых интересов к быту, затрепыхается в нем, как 
воробей в пыли (тем хуже для него!), являя интересное, 
нескучное зрелище, но... неприятное зрелище; другой 
человек, сунь его в этот быт, окрасится интенсивно синею 
скукою; интересный в статьях Бобынин реагировал на быт 
потрясающей скукою, развиваемой им; Млодзиевский - 
развивал перепыхи; Бобынин мне симпатичнее.
    Умов был тоже скучен, при разгляде издали, а таким 
разглядом были мне его посещения нас, разговоры его с моей 
матерью и т. д.; по существу он - живая умница, 
интереснейший человек, глубокий ученый, философ, чуткий к 
красоте, общественный деятель; как то: он волновался 
проблемами демократизации знаний; читал физику и медикам, и 
агрономам, живо действовал в комиссии по реформе средней 
школы в 1898 году; не ограничиваясь публичными речами, 
прекрасными по форме, глубокими по содержанию, он печатал 
статьи в журналах и газетах, организовывал и двигал 
"Общество содействия опытных наук" имени Леденцова; болел 
студенческими волнениями; в эпоху Кассо он демонстративно 
ушел из Университета; друг и постоянный собеседник 
Мечникова (в бытность последнего в Одессе) и Сеченова,- 
разумеется, он не был "скучен"; он казался таким мне в 
условиях быта, где ему предлагалось не блистать афоризмами, 
а говорить так, как "у  н а с" говорят; пресловутое "у нас" 
деформировало мне мои детские предста-
    



54




увеличить


переключиться
на изображения


вления о впоследствии столь любимом профессоре. Но даже в 
скуке в нем было нечто монументальное; непросто скуку он 
выявлял, а саму, так сказать, энтропию, мировое рассеяние 
энергии.
    Но эта скука получала и об'яснение, и раскрытие, когда 
Николай Алексеевич всходил на кафедру: сверкать умом, 
жизнью, блеском, срывать голубой покров неба и показывать 
коперниканскую пустоту в величавых жестах и в величавых 
афоризмах, которые он не выговаривал, а напевно изрекал, 
простерши руки и ставя перед нами то мысль Томсона, то 
мысль Максвелла, то свою собственную: "На часах вселенной 
ударит полночь..." Пауза: "Тогда начнется - час первый..." 
Или: "Мы - сыны светозарного эфира"... или: "Ньютоново 
представление силы описало магический круг вокруг 
атома..." Он любил пышность не фразы, а углубленной мысли, 
к которой долго подбирал образ... И образы его были 
крылаты; он ширял на них; и ставились они перед сознанием 
нашим всегда неожиданно, при демонстрации очень помпезно 
обставленного опыта. Он любил помпу в хорошем смысле; и 
поражал наше студенческое воображение(1).
    Никогда не забуду, как однажды по взмаху его руки упали 
все занавески в физической аудитории: мы - остались во 
мраке; вспыхнул луч проекционного фонаря, с потолка 
спустилась веревка с гирею, которую раскачали тут же; и мы 
внятно тогда увидели на экране появление тени и отлетание 
тени; а мрак пропел голосом Умова: "Мы присутствуем при 
вращении земли вокруг   оси".
    А как он готовил нас к событию обнародования трех 
принципов Ньютона! И, подготовив, вывесил гигантский плакат 
с аршинными буквами: "Principia, sive leges motus" 
(Принципы, или законы движения); войдя, мы ахнули; а ои, 
подхвативши наш "ах", с великолепною простотою, но образно, 
вскрыл нам ньютонову мысль.
Он вводил в суть вопроса, как жрец, сперва протомив 
под-

(1) Эта любовь к эстетике опыта поучает освещение в эстетическом 
восприятии самой физической вселенной, как арфы, Н. А. (См. Очерк, 
посвященный Н. А. Умову профессором А. И. Бачинским).

55




увеличить


переключиться
на изображения


готовкою; извивал занавесь, и мы видели не историю 
становленья вопроса, а некую драму-мистерию; так, пленив 
нас вопросом, он углублялся уже в детализацию и раскрытие 
чисто математических формул.
    Я потому останавливаюсь на Умове, как лекторе, что, 
пожалуй, из всех профессоров он был самый блестящий, по 
умению сочетать популярность с научной глубиною, 
"введение" с детализацией: редкая способность!
    И через двадцать лет, вспоминая его, я отразил Николая 
Алексеевича в стихах:
    
И было: много, много дум,
И метафизики, и шумов...
И строгой физикой мой ум
Переполнял профессор Умов.

   Над мглой космической он пел,
   Развив власы и выгнув выю,
   Что парадоксами Максвелл
   Уничтожает энтропию, - 
   
               Что взрывы, полные игры,
               Таят томсоновые вихри
И что огромные миры
В атомных силах не утихли...

    Статьи Умова, касающиеся вопросов общей физики, не 
уступают классическим, цитируемым речам мировых ученых,- 
Томсона, Лоджа, Пуанкарэ. Умов в лучшем смысле был не 
только философ, но и бард физики; он заставил и приучил 
меня на всю жизнь с глубоким трепетом прислушиваться к 
развитию физической мысли; и еще недавно, в двадцать 
седьмом году, возвратясь к некоторым проблемам атомной 
механики, читая Иоффе, Френкеля, Михельсона, Томсона и 
Резерфорда, я благодарил Умова за ту подготовку, которую 
он нам некогда дал. Прошло двадцать семь лет; но, едва 
коснувшись физики из совсем других горизонтов, я нашел в 
себе все то, что им было выгравировано в моем мозгу; он 
дал возможность почувствовать самый ритм кривой истории 
физики.
Н. А. Умов был новатором; в его голове бродили научные



56




увеличить


переключиться
на изображения


идеи огромной важности; он первый сформулировал идею о 
движении энергии, которая укоренилась в науке, подтвердясь 
в специальных работах.
    Сперва он вскрывает реальный базис понятия 
"потенциальная энергия", как кинетической же, т. е. 
реальной, но конкретно не вскрытой в данной системе сил; 
теоретическая замкнутость системы становится фактически не 
замкнутой, ибо она Замкнута в средах, еще не ощупанных 
реально. Позднее он меняет формулировку своего принципа, 
формулирует понятие о плотности энергии и т. д.; проводит 
он свою мысль в ряде конкретных работ (дает ряд 
дифференциальных сравнений, конкретизирующих его положение) 
- вплоть до теории упругости, его теоремы становятся 
известны за границей; "закон Умова" входит в историю 
физики, в сфере электромагнитизма его теории подтверждаются 
позднее английскими физиками, к корпорации которых он 
принадлежит, как "доктор" Глазговского университета; его 
работы рекомендует вниманию гениальный Томсон (Кельвин); 
его раннюю работу о стационарном течении электричества 
использовал Кирхгоф в формах, нарушающих добрые нравы науки  
(т.-е. почти сплагиировал)(1).
    Убежденный картезианец, он однако менее всего страдал 
узостями "механизма", подобно многим картезианцам своего 
времени, соединяя четкость методологической мысли с 
высокими и глубокими полетами.
    Умов был вдохновителем и интерпретатором высот научной 
мысли.

(1)Заимствую эти данные из "Очерка жизни и трудов Ник. Ал. Умова, 
написанного проф. А. И. Бачинским, внесшим корректив в мою летучую 
характеристику научной деятельности профессора и указавшим мне на роль 
Н. А., как творца научных идей, за что я приношу благодарность проф. 
Бачинскому; будучи знаком с Умовым-лектором, педагогом и автором 
блестящих статей, я, увы, был неосведомлен о значении его чисто 
научных работ; и у меня слетела в первом издании "На рубеже" 
неосторожная фраза об Умове-ученом: "Сам он не был открывателем новых 
путей". Оказывается, он-то им и был. Спешу исправить в этом издании 
погрешность первого издания.

57




увеличить


переключиться
на изображения


    Высокий, полный, седой, с огромным челом, с 
развевающимися "саваофовыми" власами, с прекрасной седой 
бородой и с мечтательными голубыми глазами, воздетыми г о 
р е, с плавно дирижирующей каким-то кием рукой,- кием или 
жезлом, которым он показывал то на доску, то на машины, 
приводимые в движение тоже в свое время знаменитым 
ассистентом Усагиным, он - пел, бывало; и - некое "да 
будет свет" слетало с его уст.
    Лекции Умова по механике напоминали мне космогонию; ход 
физической мысли делался воочию зримым; формулы 
вылеплялись и выгранивались, как почти произведения 
искусства; кинетическая теория газов была им, так сказать, 
соткана перед нами из формул, как тонкая шаль, которой он 
попытался окутать и мир жидких тел, и мир твердых, как 
ступени (c)сложения тех же простейших газовых законов. 
Огромная область физики была им высечена перед нами, как 
художественное произведение, единообразное по стилю; мы 
почти видели, как из хаоса молекулярных биений сваивалась 
предметность обставшей видимости.
    Таков был он на лекциях: крупная умница, свободная от 
ряда предрассудков; он был смел предельно; это явствует из 
того, что мой реферат ему "О задачах и методах физики", в: 
котором я позволил себе ряд смелейших допущений, был им 
отмечен именно из-за смелости; за минимальное отступление 
от канонов в статье моей "Формы искусства" покойный Сергей 
Трубецкой отказался от председательствования в обществе, 
где статья должна была быть прочитанной; наоборот, - 
прочитанная моя статья в академическом семинарии у Умова, 
и беспомощная, и дерзкая, не испугала Умова.
    Уже около 1912 года, встретив меня на улице, он меня 
остановил; и,  между прочим,  напомнил:
    - А помните вашу статью на моем семинарии: я ее 
сохранил...
    Так же он был широк на экзамене; и - хотя требователен 
по отношению к минимуму знаний, им нам выдвигаемому, как 
обязательному; за незнание типичных формул он ставил 
двойки безжалостно; и - никогда не придирался; еще он 
требовал ясного



58




увеличить


переключиться
на изображения


понимания метода; и очень любил теоретическое расширение 
вопроса; когда я позволил себе начать доставшийся мне у 
него на экзамене билет ("Механическая теория тепла") с 
методологического расширения и начал говорить о 
механическом мировоззрении вообще, да еще увлекся, он, 
провоцировав к философии, оборвал меня, едва дело дошло до 
опытов Джоуля, поставил "5", другой на его месте оборвал 
бы не на Джоуле, а гораздо раньше словами: "Ближе к делу". 
А он влек меня прочь "от дела", билета, - к сути, к 
основам теории тепла.
Мы и встретились прекрасно, и расстались прекрасно.
    Да, а в быту он был... необыкновенно скучен, производя 
впечатление запутавшегося; от испуга ли, от снисхождения; 
ли к мещанству, от доброты ли, он силился облечься в быт, 
как в новые брюки, боясь досадить пылинку невнимательности 
на то, к чему он и не мог быть внимательным; он расхаживал 
среди бытовых фигур, как слон средь жучков, боясь ступить: 
слон был очень добрый; поэтому: он и ступал особенно, и 
примолкал особенно, склоняя на бок большую, прекрасную 
голову; и вдруг возглашал:
- Какая прекрасная погода!
А в тоне можно было прочесть:
- Бьют часы вселенной первым часом!
    И все ощущали гиератику интонации; и - невольно 
молчали; и - он молчал, явно сконфуженный.
    С той же торжественностью он выступал на прогулках с 
палкой и шапкой в руке, производя не смешное, а странное 
впечатление: так выступали герольды, возвещавшие коронацию 
Николая Второго, с перьями на шляпах, с жезлами в руках; и 
надо было его облечь в костюм средневекового доктора.
    Таким он являлся к нам в дни именин отца, 6-го декабря; 
и своему появлению предпосылал огромный кремовый торт; 
этот торт появлялся ежегодно.
    Умов появился в Москве уже на моей памяти (из Одессы); и 
называл себя учеником отца (отец был еще молодым 
магистрантом, когда Умов, четверокурсник, учился у него).



59




увеличить


переключиться
на изображения


    Торжественным герольдом явился мне в детстве Умов; что 
возглашал, понять я не мог; но и "профессоршам" не были 
ясны жесты Умова: могло ведь казаться: он возглашает 
святость и незыблемость общих мест быта: незыблемость 
разговора о прекрасной погоде и незыблемость торта, им 
посылаемого; являлся он к нам, как будто произошло 
величайшее космическое событие; садился и умолкал; и после 
провозглашал:
- Погода прекрасна.
    В день именин отца он казался церемониймейстером 
поздравлений; и так же поднес отцу адрес в 1902 году.
    У него была милая, некрасивая супруга; и еще более милая 
дочка Оленька.
    В бытность нашу с матерью в Париже в 1896 году мы 
встретили Умова на Boulevar St. Michel; он так торжественно 
снял шляпу перед нами, что и мне и матери показалось: 
отныне - кончились невзгоды нашего заграничного путешествия 
(нам не везло); и когда Умов тоном, будто провозглашающим 
по-дьяконски "господу помолимся", сказал " не поехать ли 
нам в Швейцарию" (мы накануне решили ехать в Нормандию), то 
наша участь решилась; и мы с семейством Умовых проследовали 
в Берн;, а оттуда в неинтересный Тун, показавшийся мне 
интересным после того, как Умов, указывая на самое 
обыкновенное дерево, провозгласил:
- Какое прекрасное дерево: у нас нет ничего подобного!
Я был сражен.
    Умов дружил с профессором Эриеманом, жившим в Гюнтене и 
к нам приезжавшим; однажды все поехали к Эрисманам, кроме 
меня и Умова; меня, мальчика, сдали Умову на попечение; не 
знаю, кто кого испугался, оставшись вдвоем на весь день: я 
ли Умова, Умов ли меня: мы долго молчали, остолбенело1 
глядя друг на друга; наконец Умов, крутя сигару, показал 
рукой на бутылку вина, склонив седины почтительно предо 
мною; и тоном огромного уважения ко мне произнес:
- Не хотите ли стакан вина?
Вина не давали мне; и я отказался, но - пережил я нечто



60




увеличить


переключиться
на изображения


праздничное; лед молчания был сломан; и он повел меня 
гулять, указывая на невиданные деревья и на несуществующие 
красоты Туна.
- Посмотрите, какая красота!
    Когда вернулась мать, мне было жалко расставаться с Умо-
вым и входить в комнаты из необ'ятного космоса. Не знавшие 
же источника торжественности Умова (перманентное созерцание 
парадоксов Максвелла) относили ее к увенчанию лаврами... 
пустого и общего места; и он ходил среди нас в 
"укрепителях" пустого устоя, он - революционер мысли, но - 
немой в быту; он освещал тысячную аудиторию, а его 
заставляли освещать... пыльное трехногое кресло; и вместо 
того, чтобы кресло вынести, он восклицал:
- Кресло - прекрасно: нигде я не видел такого!..
    Вот еще математик: профессор Леонид Кузьмич Лахтин; 
скромный, тихий, застенчивый, точно извечно напуганный, 
точно извечно оскопленный, с маленькою головкою на высоком 
туловище, с редкой растительностью; он и в молодости имел 
вид... скопца; и уж, конечно, видом своим не хватал звезд; 
но отец отзывался о нем:
- Талантливый математик!
    И Леонид Кузьмич любил нежно его: после смерти повесил 
его портрет в увеличенном виде у себя в кабинете, указывая 
на него матери; и говорил ей:
     - Нет дня, чтобы я мысленно не обращался к моему 
учителю и вдохновителю!
    Отец любил Лахтина не только за тихую скромность, но и 
за ум; и, кажется, ему помог в первых научных его шагах; 
появился он у нас растерянным молодым человеком, садился в 
стул, ронял нос в стакан чая, перетирал влажными руками; и 
невероятно косил выпученными глазами; позднее он был и 
реальным помощником отца, как секретарь факультета при 
декане; и часто являлся с портфелем: под предлогом дел 
посидеть за чаем от 8 до 91/2, когда отец уходил в клуб. 
Отец распространялся при нем на самые разнообразные темы: 
от темы факуль-



61




увеличить


переключиться
на изображения


тетской до комментария к Евангелию; Лахтин не 
распространялся, а слушал: роняя нос в стакан, перетирал 
влажными руками; и пучил глазки.
    Этот небойкий светлый блондин с худым лицом и малой 
растительностью, вспыхивающий от стыда и перепуга и тогда 
становящийся пунцовым, одно время почему-то вызывал в 
матери, болевшей чувствительным нервом, иррациональные 
взрывы негодования; и отцу указывалось:
    - Тихоня этот ваш Леонид Кузьмич: сидит, молчит, косит, 
высматривает!
А мне выдвигалось:
    - Вырастешь вот этаким вот вторым математиком: смотри 
тогда у меня!..
    И я трепетал; и начинал со страхом поглядывать на 
перепуганного Лахтина и подозревать его самое появление у 
нас в доме.
Бедный Леонид Кузьмич!
    Впоследствии мать устыдилась своей истерики; после 
смерти отца бывала у Лахтиных, возвращалась от них 
взбодренной и постоянно ставила в пример Лахтина:
    - Прекрасный человек... А как любит Николая 
Васильевича!
    А было дело: однажды явился Лахтин; мать, особенно 
нервничавшая, перед носом его и отца захлопнула дверь в 
гостиную; отец растерялся и, усадив растерянного Лахтина, 
клюющего носом в клеенку стола, стал его разгуливать; но 
из-за замкнутой двери раздалось отчетливо:
- Опять сидит тут этот косой заяц!
    Лахтин стал малиновый; и через две минуты исчез; не был 
три месяца; и - опять появился  д л я  о т ц а, р а д и  л 
ю б в и  к  н е м у; в этом сказалось его достоинство, его 
моральная сила.
   Умов - разумник; Млодзиевский - умник; Леонид Кузьмич же 
казался мне серым, убогим, неинтересным; казался - 
педантом; а он был гораздо талантливей Млодзиевского в 
математических выявлениях по уверенью отца; и позднее я 
видел в нем некую



62




увеличить


переключиться
на изображения


силу прямоты и чистоты ("Блаженны чистые сердцем"); пусть 
она проявлялась в узкой прямолинейности; у него было 
нежное, тихое сердце; и он многое возлюбил и многое утаил 
под своей впалой грудью, в месте сердца, которое спрятано 
под сюртуком, всегда наглухо  застегнутым.
    А когда я потом его видывал профессором в форменном 
сюртуке, бредущим по университетскому коридору со странно 
загнутыми кистями рук (точно он терял манжеты), с клюющим 
грудь носом, он казался человеком в футляре, верней... 
пиголицей в футляре, а может быть, и законсервированным 
пеликаном, клюющим собственное сердце.
    Во всяком случае он был герметически закупорен в ясную 
металлическую жесть, в жестокую жесть университетского 
быта; и не противился, неся на себе в годах эту жесть.
    И никто не мог бы сказать, что под этою жизнью пылало 
сердце; и прядали математические таланты; а как 
трогательно он волновался во время болезни жены своей, 
когда был молод? А как  нежно  любил  он  отца?
    Там, где Млодзиевский блистал красноречием и очками, 
Лахтин начинал поникать, моргать, косить, краснеть и мять 
руки, точно мучаясь своею бесталанностью (он-то и был 
талантлив в чистой науке!); а где действовало сердце, там 
он высказывал свой высокий, хотя и уплющенный, 
однолинейный рост.
    Мать моя, некогда заподозрившая его кротость и не 
видевшая его научных талантов, предпочитала юрк 
Млодзиевского и блеск его холодных очков, - блеск стекла; 
но юрк Млодзиевского в культурных гостиных был лишь 
беспомощным метанием летучей мыши, попавшей из мрака в 
свет; Лахтин же откровенно садился в уголочек; и в 
"высшую" культуру не вмешивался; под сюртуков этого 
"формалиста" сердце билось тепло; и не укалывались о него, 
как укалывались о холодные осколки очковых стекол 
Млодзиевского.
    Бобынин, Млодзиевский, Умов, Лахтин, - а не показываю 
ли я читателю коллекции ярких, редких уродств, махровых 
уродств? Нет. я показываю крупные, редкие, талантливые 
экземпляры ви-



63




увеличить


переключиться
на изображения


да homo sapiens; но, нo: у одних менее обезображены ноги 
обувью, у других - более; те, кто носит жесткие башмаки и 
много ходит, у того больше мозолей; кто сидит пентюхом, 
мозолей не имеет; но мозоли - не предмет эстетического 
разглядения; покажи кто свои мозоли, - ему скажут: "О, 
закрой свои бледные ноги!" А в Бобыниных, в Лахтиных мозоли 
большой работы вылезли на лицо; и рассеялись на нем 
бородавками: кричать издали; и люди указывали:
- Какой урод!
    Урод, потому что много вертел головой в ужасных тисках 
быта, в результате чего мозоли вылезли и кричат с лица.
    И никому невдомек, что это вопрос обуви, что надо что-то 
изменить в производстве обуви и не подковывать так ужасно 
ноги профессора; тут ведь "профессорша" могла бы кое-что 
сделать; но мой разгляд этого быта мне показал: 
"профессорша" не только не боролась против изготовления 
железных башмаков и жестяных сюртуков, но находила, что  т 
а к  н а д о, ибо - т а к  у  в с е х; начиналось ужасное 
"как у всех". Профессора затягивали в панцырь, и скоро 
знаки ужасной деформации, мозольные пятна, выступая на 
личности, появлялись и на лице.
    Математики виделись мне особенно деформированными, точно 
они поставили девиз: "Никаких поблажек!" Мой отец только 
приват-доцентом попал в театр; может быть, - Леонид 
Кузьмич Лахтин... тоже? Математики по моему наблюдению 
меньше имели "авантюр на стороне"; под "авантюрой" разумею 
я выход в иной быт; имей они больше этих выходов, куда 
угодно, в какой ни на есть иной быт, - они бы не пришли к 
этому харакири, производимому над самими собою, как 
людьми; они не втемяшивали бы себе в голову кола общейших 
правил "нашего" и "только нашего" быта; Стороженко - тот 
общался и с Кони, и с Толстым, и с газетчиком, и с 
артисткой, и с просто читающей публикою; зоолог Усов 
изучал костяки, но и наблюдал живые замашки зверей; 
"биология" как-никак наука о проявлениях "жизни"; и Усов 
любил жизнь во всех ее проявлениях.



64




© цПСООЮ ПЮГПЮАНРВХЙНБ ЯЮИРЮ лЕЛНПХЮКЭМНИ ЙБЮПРХПШ юМДПЕЪ аЕКНЦН
мЮ ЦКЮБМСЧ ЯРПЮМХЖС ЯЮИРЮ