Музей-квартира Андрея Белого на Арбате
Биография
биография музей библиография

экскурсия
фонды
портреты
фотогалерея
посвящения
мемуары
Н.И.Гаген-Торн
Б.И.Зайцев
Е.И.Замятин
Д.М.Максимов
М.К.Морозова
Ф.А.Степун
В.Ф.Ходасевич
М.И.Цветаева

найти
карта сайта
БиографияМемуары
М.К.Морозова

Биографическая справка: Маргарита Кирилловна Морозова (урожденная Мамонтова) (1873-1958) – жена московского фабриканта, коллекционера русской и западной живописи, автора исторических и литературных произведений, художественного критика Михаила Абрамовича Морозова (1870–1903); меценатка, учредительница московского Религиозно-философского общества, владелица издательства «Путь», директор Музыкального общества. Она объединяла вокруг себя многих виднейших представителей московской интеллигенции. «…Чуткость ее, восприимчивость и умение сглаживать острые углы меж кружками – естественно создали из Морозовой незабываемую фигуру, которая оставила след в умственной культуре Москвы двух истекших десятилетий», – писал о ней Андрей Белый в 1922 году. А в начале века начинающий поэт пережил идеально-мистическую влюбленность в Маргариту Кирилловну, нашедшую отражение в «Симфонии (2-ой, драматической)» (М., 1902). Передав Третьяковской галерее коллекцию живописи, собранную её мужем, лишившись имения и особняка, долгие годы М.К. Морозова прожила в бедности и лишениях.

Источник: Андрей Белый: Проблемы творчества: Статьи, воспоминания, публикации / Составители Ст. Лесневский, Ал. Михайлов. М.: Советский писатель, 1988. С. 522-545. Предисловие и примечания В.П. Енишерлова. Публикация Е.М. Буромской-Морозовой и В.П. Енишерлова.

Андрей Белый

Как-то весной 1901-го года я получила письмо, подписанное «Ваш рыцарь». Письмо это меня очень заинтересовало своим необычным содержанием, оригинальным языком и общим складом мысли, напомнившим мне Вл. Соловьева, с сочинениями которого я тогда только что познакомилась. Письмо это я сохранила. Через некоторый промежуток времени я получила опять письмо, с той же подписью. По почерку на конверте я тотчас же узнала, от кого оно, хотя я не имела никакого понятия о том, кто мне писал, кто был этот рыцарь в действительности. И так я получала изредка эти письма в течение трех лет. Всегда эти письма очень меня привлекали, и я их берегла.
Весной 1903 г. я купила в книжном магазине небольшую книжку поэта Андрея Белого «Вторая симфония» – драматическая, так как я о ней слышала от многих. Приехав домой, я раскрыла книжку и была поражена тем, что нашла в ней буквально выражения из этих писем «рыцаря» и поняла, что под именем Сказки в этой симфонии он говорит обо мне. Симфония эта, несмотря на ее некоторые странности, меня пленила своей какой-то весенней свежестью и цельностью.
Я никогда не встречала Андрея Белого и даже в то время у меня не было с ним общих знакомых. Приведу сейчас копию, с небольшими сокращениями, первого письма , так как оно хорошо и образно рисует характер отношения ко мне Андрея Белого, и некоторые выдержки из других писем, полученных мной за эти годы.
«Многоуважаемая Маргарита Кирилловна! Человеку, уже давно заснувшему для жизни живой, извинительна некоторая доля смелости. Для кого мир становится иллюзией, тот имеет большие права. Кто в действительности открыл вторую действительность, – тот вне условий. Если Вам непонятно мое письмо, смотрите на него так, как будто оно написано не Вам, но Вашей идее... Мы все переживаем зорю... Закатную или рассветную. Разве Вы ничего не знаете о великой грусти на зоре? Озаренная грусть перевертывает все; она ставит людей как бы вне мира. Зоревая грусть, – только она вызвала это письмо... Близкое становится далеким, далекое – близким; не веря непонятному, получаешь отвращение к понятному. Погружаешься в сонную симфонию... Разве Вы ничего не знаете о великой грусти на зоре?.. Так тяжело оставаться без молитвы! Если Вы знаете, что такое молитва, Вы не осудите меня... Вы не осудите молитву! Мы устали от вечной зори. Мы проделали все, что следовало, но солнце не взошло, зоря не погасла. Мы повесили над прошлым безмирный цветок, обратили взор к далекому Бенаресу, ждали новых времен... Новые времена не приносили новостей. Новые времена затенились прошедшим... Солнце опять не взошло, но и зоря не погасла. И вот мы очутились одни, с зорей как и прежде... Выпили чашу до дна и на дне увидали собственное отражение, насмешливое... Ужаснулись до крайних пределов, возвратились, вернулись обратно… детьми... Но все изменилось... Я нашел живой символ, индивидуальное знамя, все то, чего искал, но чему еще не настало время совершиться Вы моя зоря будущего. В Вас грядущие события. Вы – философия новой эры. Для Вас я отрекся от любви – Вы – запечатленная! Знаете ли Вы это? Когда я подошел к бездне, дошел до конца, «явилось великое знамение на небе: Жена, облеченная в солнце; под ее ногами луна и на голове ее венец из двенадцати звезд» (Иоанн). Тайна обнаружилась. Вы – запечатленная! Знаете ли Вы это? С тех пор мне все кажется, будто Вы мой товарищ... по тоске, будто я сорвал нетленную розу, раздвинул небо, затопил прошлое. Вы – запечатленная! Знаете ли Вы это? Я осмелился Вам написать только тогда, когда все жгучее и горькое стало ослепительно ясным. Если вы спросите про себя, люблю ли я Вас, – я отвечу: «безумно». Но из боязни, что Вы превратно поймете мою любовь, – я объявляю, что совсем не люблю Вас. Вот безумие, прошедшее все ступени здравости, лепет младенца, умилившегося до Царствия Небесного. Не забудьте, что мои слова – только молитва, которую я твержу изо дня в день, – только коленопреклонение. Молитва и коленопреклонение! Каждый человек имеет несколько «raison d'etre». Он – и сам по себе, и символ, и прообраз. Мне не надо Вас знать, как человека, потому что я Вас узнал, как символ и провозгласил великим прообразом... Вы – идея будущей философии.
Ваш рыцарь».
Ко второму письму был написан эпиграф из Вл. Соловьева: «Вечная Женственность ныне, В теле нетленном, на землю идет. В свете немеркнущем новой богини, Небо слилося с пучиною вод». И второй – из А. Блока: «Весь горизонт в огне, и близко появленье...» «...Я озарен, я жду твоих шагов».
Привожу отрывок из этого письма:
«Если в Вас воплощение Души мира, Софии Премудрости Божией, если Вы символ Лучесветной Подруги, Подруги Светлых путей, если наконец Зоря светозарна, просветится и горизонт моих ожиданий. Моя сказка, мое счастье! И не мое только. Мое воплощенное откровение, благая весть моя, тайный мой стяг. Развернется стяг. Это будет в день Вознесения. Бросаю крик мой в созвездие. И не на Вас смотрю я, смотрю на Ту, которая больше Вас... Та близится, ибо время близко. «Я озарен».
Ваш рыцарь» (1901 г.)

Еще из одного письма: «Где-то «там» Вас любят до безумия... Нет, не любят, а больше, гораздо больше. «Там» вы являетесь глубоким, глубоким символом, чем-то вроде золотого, закатного облака. «Там» Вы туманная Сказка, а не действительность».
(21/III–1901 г.)
Это письмо, помеченное 1901 годом.

И вот еще отрывок из письма, полученного в 1903 году: «Люблю: Радуюсь. Сквозь вихрь снегов, восторг метелей, слышу лазурную музыку Ваших глаз. И зоря моя не угасла. Вижу ее – мою розу – мировую нетленную чистую розу – лучезарно-мистическую. Христос наше солнце. Солнце близится. Наша Радость, Звезда наша, Она с нами. Благословляю. Братски целую Вас – люблю Вас, сестра моя во Христе. Христос с Вами. Опять замолчу».
(1903 г. 26/1)

В начале 1904 года, после смерти моего мужа, мы всей семьей, с моей сестрой и всеми детьми, уехали на целый год в Швейцарию, откуда вернулись весной 1905 года.
В это время уже вся страна была в брожении, близилась революция. С войны приходили очень неутешительные вести. У нас в доме часто собирались, устраивались беседы и читались лекции на самые животрепещущие темы. На одной из таких лекций ко мне подходит кто-то из моих знакомых, не помню, кто именно, и говорит: «Здесь находится Андрей Белый и просит меня представить его Вам»2. Я, конечно, согласилась и увидела подходившего ко мне молодого человека, очень скромного вида, в студенческой светло-серой тужурке. Он стал часто заходить на эти лекции и собрания и всегда подходил ко мне, и мы немного и отрывочно беседовали на самые общие темы. Я его пригласила к нам, и он заходил раза два или три и при этом никогда ни одним словом, ни одним жестом, не давал понять, что он мне писал. Это, конечно, показывало большую чуткость и деликатность в нем и очень меня к нему расположило. Беседовать с ним мне было очень интересно и, благодаря его деликатности, я чувствовала себя с ним вполне свободной. Я его пригласила к нам в деревню, в Поповку, находившуюся на Волге, в двадцати пяти верстах от Твери, куда мы вскоре уехали. В начале июля он приехал к нам в Поповку на несколько дней. Тут мы много гуляли по окружающим Поповку дремучим лесам, устроили пикник в село Маркино-Городище, находившееся от нас верстах в 10-ти, на очень высокой горе над Волгой, откуда открылся бесконечный простор, грандиозный вид на извилины Волги и кое-где белевшие далекие церкви. Поехали мы большой компанией на лодках, со всеми детьми, и там жгли костры и даже ночевали под открытым небом, в поле, около леса.
Борис Николаевич нам читал свои стихи и его чтение, для всех непривычное, нараспев, почти напоминающее цыганское пение ритмом и даже напевом, вызвало у многих взрыв смеха. Меня это очень смутило, но он сам рассмеялся и очень просто сказал: «Я к этому привык, пожалуйста, не смущайтесь, очень многим мое чтение кажется смешным!»
Между прочим, я должна здесь упомянуть, что впоследствии Борис Николаевич читал свои стихи совсем по-другому и читал замечательно.
Зимой 1905-го года, в декабре, в дни вооруженного восстания, когда кругом гремели и трещали выстрелы и все небо было красным от зарева, мы ютились в двух задних комнатах нашего дома, а весь остальной дом был в полном мраке, вдруг приходит наш швейцар и говорит, что Борис Николаевич Бугаев просит меня на минуту в переднюю. Я вышла и увидела Бориса Николаевича, стоящего внизу лестницы, у самого входа, в пальто, с высоко поднятым воротником и надвинутой на глаза и уши высокой барашковой шапкой, из-за пазухи пальто был виден револьвер. Он зашел узнать, как мы, благополучны ли?
В течение 1906-го и 1907-го года Борис Николаевич постоянно бывал у меня. Очень часто стал бывать вместе с ним его большой друг, Эмилий Карлович Метнер, и мы часто проводили вечера втроем. Беседы наши затягивались до поздней ночи, а весной, когда рано светает, мы выходили в наш сад и там гуляли, вдыхали аромат сирени, слушали щебетанье птиц. Слушать Бориса Николаевича было для меня совсем новым, никогда мной раньше не испытанным наслаждением. Я никогда не встречала, ни до, ни после, человека с такой, скажу без преувеличения, гениальной поэтической фантазией. Я сидела и слушала, как самые чудесные, волшебные сказки, его рассказы о том, что он пишет, или о том, что он думает писать. Это был действительно гениальный импровизатор. Помню, что особенно любимыми темами его были метели и зори, особенно закаты, похожие на «барсовую шкуру», т. е. золотые, красноватые, и по небу были разбросаны темноватые, небольшие облачка. Он их особенно любил, но и опасался, как предвещающих что-то недоброе. Его живая поэтическая речь, которая поражала своими неожиданными чудесными образами, сравнениями, необыкновенным сочетанием слов, новыми словами, которые находили тончайшие оттенки и открывали глубины, в которые, казалось, вы заглядывали. Перед вами раскрывались какие-то просторы, освещались картины природы, двумя-тремя брошенными словами. Также и люди, часто наши общие знакомые, друзья, в этих импровизациях получали какой-то фантастический, а иногда карикатурный образ, но который раскрывал в двух-трех штрихах их сущность. Вообще, слушая Бориса Николаевича, я всегда вспоминала Гоголя, которого я особенно с детства любила, но, конечно, Гоголя модернизированного. В беседе Борис Николаевич был единственным ни с кем не сравнимым. Все, конечно, сводилось к тому, что он говорил один, а его собеседники его слушали, как завороженные. Должна здесь упомянуть, что насколько я всегда была очарована живой, полной фантастических образов, беседой Бориса Николаевича, настолько я всегда несколько разочаровывалась его произведениями при чтении их. Местами они увлекали и захватывали, но цельности я в них не находила. И мне всегда казалось, что он еще не нашел полного и точного выражения всего, что рождалось в его гениальной фантазии.
Символизм Бориса Николаевича меня тогда очень увлекал, я также в то время находилась под сильным влиянием Вл. Соловьева. Когда мы с ним проводили вечера вдвоем, он никогда не говорил о своем отношении ко мне – он об этом всегда мне писал, и никогда об этом письме не упоминал, когда мы вновь встречались, как будто этого письма и не было. Очень часто, после долгой беседы, я на другой день получала письмо, или подписанное «Б. Бугаев», или, изредка, «Ваш рыцарь». Конечно, и я об этих письмах никогда не упоминала и виду не показывала об их получении. Я считаю такое отношение Бориса Николаевича очень тонким и чутким. Если бы его романтическое отношение ко мне было взаимным, то, конечно, наши отношения могли бы сложиться иначе. Но он очень тонко чувствовал, что на этом плане взаимности между нами не было, и это молчание давало нам возможность общаться очень оживленно на другом плане, на плане общих симпатий и личной дружбы. Наши дружеские отношения продолжались до самой смерти Бориса Николаевича, в 1934 году. Переписка тоже, хотя иногда с большими интервалами, продолжалась до последних лет его жизни. Последнее, полученное мною письмо, датировано 30-м годом.
В то время, о котором я сейчас говорю, в 1906–07 году, его отношение ко мне было еще романтическим, но другого характера, чем его отношение в юности, до нашего знакомства. Приведу выдержки из его писем этого периода.
Письмо, подписанное «Ваш рыцарь»:
«Хочется тихо сидеть рядом с Вами, по-детски радоваться, и смеяться, и плакать. Глядеть в глаза «ни о чем». Пусть душа моя душе Вашей улыбается. Знаю давно Вас, то, что являлись мне в тихих снах юности».
(9/VII.1905 г.)

Из другого письма: «Захотелось безумно сказать Вам, – нет, крикнуть через пространство, что Вы свет для меня. Не знаю, чему радуюсь, чему улыбаюсь, глядя на Вас – но, смеюсь, улыбаюсь, радуюсь. Душа моя сияет».
(4/XI. 1905 г.)

Еще из другого письма: «Вы зоря – Ваша душа зоревая. Падают дни в чашу вечности. И чаша, что душа, наполняется прошлым. День за днем, капля за каплей. Знаете, я далеко слышу; быть может, мне доступна музыка Вашей души». «Вы – светлый луч моей жизни». «Милая, милая Маргарита Кирилловна, только что написал Вам письмо и вот пишу еще. Ваша музыкальная тема поднялась в моей душе сильно и властно! А как я Вас знаю, не лицом к лицу, а в музыке, на расстоянии! Не один год я прислушивался к пролетающей музыке Вашей души. Сколько молился я этому веянию! И вот сейчас тема звучит. Вы с милой, милой улыбкой, где-то недалеко проходите. Умоляю Вас, не покидайте духом. Мне страшно и пусто! Я верю сейчас только в сродство или отзывчивость душ! Я так верю, так верю в Вашу душу! Вы так мне близки, так хочется видать Вас, задумчиво слушать и молчать, и молчать. И кажется, что от Ваших ясных слов придет и мне вера, от Вашей милой улыбки, будет зоря. Не знаю, не знаю...»
Из другого письма: « Милая, дорогая, бесконечно любимая Маргарита Кирилловна! Вы мне такой друг, такой свет: вдруг понял сегодня, что стосковался по Вас, что давно, давно, давно (сотни лет) не видал Вас! Не знаю, не знаю, мне страшно и жутко Вам писать. Получается, кажется, какой-то вздор из моих слов. Я сам сейчас ничего не пойму. Простите меня и верьте, что слова мои вырываются у меня прямо из души. И оттого все так спутано. Глубоко любящий и бесконечно уважающий Б. Б.»
Из другого письма: «Опять что-то в сердце поет, ясно и хорошо на душе; и это оттого, что Вас видел сегодня! Вы такая мне сказочная, Вы мне так нужны, как человек и сказка: Вы воистину для меня символ!» «Туча – душа моя; угрюмая, холодная, вихряная. Встало, блеснуло, смеялось солнце. Пошел белый снег. На полях легла туча снегом. Истаяла белизной. Стало небо голубое, голубое. Свету было много... Знаю, знаю. Ясно радуюсь. Христос с Вами, мой друг, моя сестра, солнце.
Ваш рыцарь».
«Милая, милая, милая, милая Маргарита Кирилловна, вчера видел Вас во сне: так хорошо мне было Вас видеть; Вы были голубая, ясная. Мы ходили где-то в саду; была зоря. И была нежная ясность. И стало все так понятно. Я боялся, что опять ничего не пойму, и все понял. А деревья бушевали зорей – золотые, красные ясные, райские. Я посмотрел на Вас – Боже: Вы молчали, улыбались шуму деревьев; Вы знали все. Проснулся. И чувствую беспредельный восторг к Вам и такое доверие, и такую близость. Вы – милая, милая. Христос с Вами. Бесконечно любящий Вас Б. Б.».
Борис Николаевич любил – когда очень развеселится – лежать на ковре и читать свои стихи. Часто при этом присутствовал Эмилий Карлович Метнер, который мне как-то писал об этой привычке Бориса Николаевича: «Бугаев, вероятно, ведет свой род от черемисского шамана. Сидя со мной на полу (после прогулки с Вами в Новодевичий монастырь), попивая чай, он вошел в транс».
Я помню также, когда мы собирались вместе у Метнера, то Борис Николаевич очень любил спрятаться под стол, весь до полу покрытый темной скатертью, и выглядывать оттуда, лежа на полу так, что вся его фигура была скрыта под столом, а голова, плечи и руки были всем видны, причем руки облокачивались на пол, как будто на стол, и держали книгу, по которой он читал что-нибудь вслух. Он умел придать этому какое-то особое настроение и, казалось, действительно, что он говорит, находясь где-то внизу, под полом. Внешность Бориса Николаевича, а особенно его манера говорить и его движения, были очень своеобразны. В его внешности, при первом взгляде на него, бросались в глаза его лоб, высокий и выпуклый, и глаза, большие, светло-серо-голубые, с черными, загнутыми кверху ресницами, большею частью широко открытые и смотрящие, не мигая, куда-то внутрь себя. Глаза очень выразительные и постоянно менявшиеся. Лоб его был обрамлен немного редеющими волосами. Овал лица и черты его были очень мягкие. Роста он был невысокого, очень худ. Ходил он очень странно, как-то крадучись, иногда озираясь, нерешительно, как будто на цыпочках и покачиваясь верхом корпуса наперед. На всем его существе был отпечаток большой нервности и какой-то особенной чувствительности, казалось, что он все время к чему-то прислушивается. Когда он говорил с волнением о чем-нибудь, то он вдруг вставал, выпрямлялся, закидывал голову, глаза его темнели, почти закрывались, веки как-то трепетали и голос его, вообще очень звучный, понижался, и вся фигура делалась какой-то величавой, торжественной. А иногда, наоборот, глаза его все расширялись, не мигая, как будто он слышит не только внутри себя, но и где-то еще здесь, какие-то голоса, и он отводил голову в сторону, молча и не мигая, оглядывался и шептал беззвучно, одними губами: «да, да». Когда он слушал кого-нибудь, то он часто в знак согласия, широко открыв глаза, как-то удивленно открывал рот, беззвучно шепча «да, да», и много раз кивал головой. Сейчас, когда я это пишу, то вижу перед собой Бориса Николаевича как живого и мне очень хочется, хотя это очень трудно, передать впечатление от его внешности, движений и выражений лица, которые были очень своеобразны и интересны. Нужно еще заметить, что общая манера Бориса Николаевича была очень скромная и скорее церемонно-вежливая. На всем его облике лежал отпечаток натуры мягкой, не волевой, но страшно чувствительной, все его существо буквально вибрировало от каждого сказанного, обращенного к нему слова. Он мог вспыхивать, терять голову, если ему вдруг казались какие-то враждебные флюиды откуда-нибудь.
Я бывала довольно часто у матери Бориса Николаевича, с которой он жил вместе. Квартира их была в то время в Никольском переулке, около Арбата. Мать Бориса Николаевича, Александра Дмитриевна Бугаева, была когда-то красавицей и, как это было видно, себя таковой считала. Манера ее себя держать была жеманной и даже аффектированной, что производило скорее неприятное впечатление. Она водила Бориса Николаевича в детстве довольно долго одетым девочкой, в платьице с бантами и длинными волосами в локонах, что было видно по развешанным на стенах портретам. Отец Бориса Николаевича был известный ученый-математик, профессор Н.В. Бугаев, в то время уже умерший. К сожалению, отец и мать Бориса Николаевича относились к его творческому пути не только критически, но не признавали его и даже считали его самого не вполне нормальным. Окружающие Н. В. Бугаева профессора проявляли еще более резко-отрицательное отношение к Борису Николаевичу, как поэту. Это все приносило Борису Николаевичу большие мучения. Он очень хорошо это отразил в своей повести «Котик Летаев». Вообще профессора и ученые большей частью относятся к искусству академически. Редко можно встретить серьезного, талантливого большого ученого, который бы чутко относился к искусству и мог бы угадать подлинный талант сквозь внешне чуждую оболочку. Такими исключениями на моей памяти были: профессор князь С.Н. Трубецкой, который так тонко почувствовал Скрябина, и проф. Ю.В. Вульф, известный минеролог, вообще очень широко любивший искусство, сам хороший певец. Академическое отношение к искусству тем более понятно в данном случае, когда мы видим такой резкий переход от поэзии гр. А.К. Толстого и А.А. Фета – к Влад. Соловьеву и К. Бальмонту, а за ними к А. Белому, А. Блоку и В. Брюсову.
Эмилий Карлович Метнер поехал летом к Бугаеву погостить у него в имении Серебряный Колодезь, Тульской губернии, и писал мне оттуда: «Александра Дмитриевна до ужаса чужда своему сыну, и он невыразимо страдает от этого. Ему нужно жить отдельно, иначе нервы его не выдержат этого. Она критикует каждый его шаг, явно считая его занятия блажью, а самого его дармоедом». Я думаю, что это не преувеличено, хотя Борис Николаевич лично мне никогда не жаловался на отношение к нему матери. Бывая у Бугаевых, можно было всегда у них встретить Сергея Михайловича Соловьева, лучшего друга Бориса Николаевича, с которым он с детства был близок. Сергей Михайлович Соловьев, родной племянник Владимира Соловьева, известного философа, в то время студент Московского университета, талантливый поэт. Жизнь Сергея Михайловича Соловьева была очень бурной и трагической. Он впоследствии стал священником и после нескольких лет пребывания в этом сане он перешел в католицизм. Будучи католиком, он опять стал священником и оставался им до своей тяжелой психической болезни, которая свела его в могилу.
У Сергея Михайловича были огромные прекрасные серо-синие глаза, очень похожие на глаза его деда, знаменитого историка С.М. Соловьева и дяди Вл.С. Соловьева. Лицо его было вообще очень красивым, но ростом он был невысок, несколько сутуловат, и на всем его облике лежал отпечаток какой-то скованности и тяжести, точно что-то над ним тяготело. Я никогда не могла себя почувствовать легко и просто с ним.
Борис Николаевич стал в то время со мной дружески откровенен. Часто его настроение бывало грустным, он писал мне: «обманули люди», «все меня оскорбляет, я не знаю, это усталость или излишняя нервозность». В это время он часто ездил в Петербург и очень бурно переживал одно увлечение, в котором он столкнулся с А. Блоком, своим большим другом. В общих чертах он мне об этом рассказывал. Из Петербурга он писал: «Трудно. Нестерпимо. Сложно. Помолитесь за меня. Еще ничего не знаю. Прошло два дня, стало проясняться. Не покидайте меня дружбой. Я Вам так верю, так верю! Вы такая ясная, ясная». Из другого письма: «Вспоминаю о Вас и что-то хорошее, нежное и ясное пробуждается во мне. Вы – лазурный пролет неба, мне сияющий. Какое счастье, что Вы существуете. Вы совсем особенная. Если позволите, будем с Сережей у Вас сегодня в 10 ч. Остаюсь глубоко любящий Вас и бесконечно уважающий». Еще из письма: «Ах, спасибо за письмо. Не мог отвечать. Не могу отвечать. При свидании все скажу. Со мной ужас. Я надел черную, черную маску, мое лицо в черных кружевах». «Мне было бы очень радостно, если бы Вы были у меня на лекции: ужасно было бы уютно мне и тепло!» «Болен, вот уже около недели сижу дома; как только буду здоров, буду у Вас. Посылаю Вам мою печальную книгу. Хотелось бы, чтобы Вы когда-нибудь на досуге ее прочли; она – близкая мне, но близкая горькой близостью, нерадостной! Она от бунта, а не от тишины!» Это книга стихов «Пепел».
Летом 1906 года Борис Николаевич писал из Серебряного Колодезя: «Я следил за малейшим облачком на горизонте души и как только начиналась тревога, я напрягал все силы, чтобы ее побороть! Тревога представлялась мне в виде реально существующего чудовища, с которым нужно биться насмерть. Я попал Бог знает куда, где все наполнено чертом, где все занавешено дьявольской дымкой. Это леса, в которых ходит Басаврюк, тут все наполнено «Страшной местью». Я чувствую себя запорожцем, играющим с самим дьяволом в дурачки, причем ставкой является самая жизнь человеческая!»
(1/VII. 1906 г. Серебряный Колодезь)

Из другого письма: «Сегодня опять, снова враг, где-то по близости. Я верю в черта. Я знаю, он существует, но обнаружить, уличить его нет никакой возможности. Работал мало. Кончаю 4-ю симфонию. Из деревни уезжаю (...) потому что одолели: свинцовое небо, безмерные пространства, странники, пересекающие даль полей и надо всем этим что-то доисторически древнее, темное: страшна русская деревня средней полосы. Кругом – ничего: деревни – косматые звери, изрыгающие дым. В поле подсвистывает, подплясывает, подслушивает – сухой бурьян, лихой (в сердце вонзит он колючий шип). Иногда бурьян приходит к окнам и шипит там колючками. И косматый свинцовый небосвод, истерзанный молниями. Есть от чего уйти в России. Боюсь за Россию. Милая, откликнитесь, улыбнитесь издалека, Христос с Вами. Нежно любящий Вас. Б. Б».
(23/VI. 1908 г.)

В эти же годы Борис Николаевич писал весной из деревни. «Анемоны расцветают теперь на лугу; сначала синий снег бежал голубыми ручьями, потом зазеленела трава, кроты стали рыть норы и затанцевал столб длинноногих комаров в лучах заходящего солнца; тополевые почки набух¬ли и стали распространять безумно-прекрасный запах; исчезли снегири, запели зяблики; у скворешника показалась скворчиха, а по вечерам стали хохотать филины; в лужах заплавали почему-то муравьи, а сегодня я слы¬шал пение соловья; и все это в пять-шесть дней: полная мобилизация природы; вечера туманные, грустно-синие, а на душе радость». (1908 г.)
Как-то Борис Николаевич писал в одном письме: «Я встречу Вас по-новому там... в небесах, моя неизменная милая сказка!»
Около 1910 г. он писал: «Я преклоняюсь перед Тютчевым, но и боюсь его; он, как Шуман; как Шуман, предвещает что-то опасное; и потому-то я всегда, ловя себя на тютчевских и шумановских нотах, начинаю смутно тревожиться. Вспоминаю все, что произошло со мной за последние десять лет. И на фоне этого десятилетия ослепительно выступает Ваш образ; ни разу он не обманул меня, ни разу не омрачился. Хочется, чтобы хоть раз почувствовали Вы, как я Вам благодарен за все, за тот восторг, за те чувства, которые Вы мне внушили в года моей юности, в те дни, когда Вы еще не знали меня. Я Вас бесконечно любил. В этом чувстве было все: и преклонение, и сказка, и влюбленность, и даже... даже страсть. Я Вам писал что-то невнятное, детское. Вы простили мне детские эти письма. Вы не посмотрели на письма мои, как на дерзость, Вы не истолковали пошло мои письма; этим Вы осветили меня на всю жизнь, точно посвятили в тайну единого рыцарского ордена. Гораздо позднее мы познакомились в дни, когда я стоял на распутье, среди туманов, в тревоге. И беседы, и общение с Вами были всегда лазурным островом среди окружающего».
Вместе с этим должна упомянуть о том, что Борис Николаевич иногда меня поддразнивал, в шутку называл «дама с султаном» или «плюмажем». Это было в тех случаях, когда, я одевалась для какого-нибудь торжества в нарядное платье и шляпу с эгретом. Тогда он восклицал: «Гром победы раздавайся» или «Славься сим (это плюмажем на шляпе) Екатерина, славься, славная жена». Он уверял, что в таких случаях он начинает меня бояться, что я в этом виде выражаю: «общественное мнение не потерпит», и «делай то-то и то-то, не делай того-то!».
Я уже упоминала, когда говорила об Эмилии Карловиче Метнере, о том, что он основал книгоиздательство «Мусагет» в 1908 г., в котором он центральное место уделял Андрею Белому, веря, что ему удастся, издавая все им написанное, дать ему возможность не метаться, а спокойно работать. До некоторой степени это так и было, но горе в том, что рамки «Мусагета» были немного тесны для Андрея Белого, который вообще много писал, часто одновременно по несколько работ, и, при всей своей скромности, постоянно нуждался в деньгах. Кроме того, между Метнером и Бугаевым было глубокое внутреннее расхождение, которого они, увлекаясь друг другом, не замечали и не думали, что оно должно, при близком соприкосновении, скоро обнаружится. Метнер – западник, по характеру – немец, любящий порядок и определенность во всем, очень прямолинейный, не умеющий приспособляться к людям, страдал от каждого казавшегося ему нелогичным поступка Бугаева. А Бугаев, насквозь русский, эмоциональный, мягкий, увлекающийся, живущий в своем мире фантазии, мало чувствовал реальность жизни и если с ней сталкивался, то страдал и бунтовал. Часто стали у них возникать маленькие столкновения, которые быстро улаживались, но при совершившейся в 1911 году женитьбе Бориса Николаевича, когда ему действительно не стало хватать денег, на которые он мог рассчитывать, а «Мусагет» действительно не мог ему авансировать могущей его выручить суммы денег, то он должен был прибегнуть к другим издательствам. Тут пошли уже ссоры и взаимные обиды. А когда Борис Николаевич, будучи за границей, увлекся учением Р. Штейнера и остался там на несколько лет, Метнер приехал туда повидаться с Борисом Николаевичем, был у Штейнера и раскритиковал его, сказав, что его лекции – это скучные проповеди немецкого пастора. Бугаев этого не выдержал, и тут произошла полная ссора между ними. Конечно, все друзья старались ее сгладить и, если бы не случившаяся в 1914 году война, а за ней революция, я уверена, что все могло бы кончиться иначе.
В 1911 г. из Парижа в Москву на концерты приехала известная артистка М.А. Оленина-д'Альгейм. Она привезла с собой своих трех племянниц – Наташу, Асю и Таню Тургеневых. Таня была еще совсем девочка, очень миленькая, Наташа – интересная и привлекательная, а Ася – необыкновенно хорошенькая, маленькая, тоненькая, с прелестным, как выточенным, профилем. Совсем боттичеллевская головка. Единственным недостатком в ее внешности были ее волосы, причесанные на пробор, но очень реденькие, имевшие какой-то болезненный вид. Кроме этих качеств, Ася, говорят, была очень одарена художественно, прекрасно рисовала, чему основательно училась в Брюсселе. Борис Николаевич и все его окружающие очень пленились Наташей и Асей. Мы с Эмилием Карловичем Метнером, как друзья Бориса Николаевича, конечно, очень интересовались особенно Асей, которая, по нашему наблюдению, произвела большое впечатление на Бориса Николаевича. Конечно, я совсем не знала Асю, но насколько мне нравилась ее внешность, настолько, по-моему, от всего ее существа веяло холодом; она была какая-то непроницаемая, и мне казалась опасной. Эмилий Карлович мне писал: «В Тургеневых сидит бес. Внешность очень хороша, но в существе что-то отрицательное». Вскоре я узнала о женитьбе Бориса Николаевича на Асе.
Борис Николаевич уехал с Асей в Волынскую губ., в Луцк, где было имение Тургеневых. Он мне писал оттуда: «Милая, милая Маргарита Кирилловна! Пишу Вам наконец (...) Мы с Асей великолепно устроились, живем в новом домике; кругом поля; тишина, поют птицы, а в сердце так много надежды и веры. Какая обида, что мы не повидались как следует; многое, многое мне надо Вам сказать; и радоваться, и сердиться, и жаловаться; последние годы все больше и больше чувствую в Вас союзницу; много болей у нас одни. Но все радости и боли откладываю на осень; надеюсь у Вас с Асей побывать, как Вы нас звали (...) Сколько раз думал, что моя жизнь кончена, а вот блеснуло счастье – и я неожиданно вновь начинаю жизнь. И это вновь по всем линиям: в литературе, в общении с людьми – всюду слышится линия какого-то перелома и придется в будущем выходить будто в первый раз на жизненную борьбу. Зори сулят многое: чувствую поступь больших событий, вместе с тем то, в чем мы живем, более чем когда-либо не приготовлено к будущему. Проблемы, которые ждут от нас разрешения, больше нас – слабых, хилых; а между тем мы, а никто другой будем их решать. И тут начинаются мои боли и ропоты (...) Я даже подумываю о том, что, пожалуй, придется выйти из Мусагета. Желание работать есть, а Мусагет превратился в какое-то бездействие (...) Мне нечего делать в Мусагете. Всякое мое живое предложение не то что отвергается, но молчаливо откладывается в неопределенность (...) Если в Мусагете не удастся мне провести «coup-d'etat» в направлении деятельности, так или иначе связанное с русским (а не каким-либо иным) символизмом или с русской (черпающей у Запада) культурой, а будет безличное благополучие переводов и только, мне как бойцу, как русскому литератору делать нечего». (14/VI.1911 г. Луцк)
В августе того же года Борис Николаевич с Асей приехали к нам в Михайловское погостить и провели у нас недели три. Меня, конечно, очень интересовала Ася. Борис Николаевич, видимо, был очень увлечен ею. Она держалась независимо, очень спокойно, даже холодно и совсем равнодушно ко всему окружающему; говорила очень мало, почти все время молчала и курила, что к ней очень шло. Она очень мило держала папиросу в тонких пальчиках и, покуривая, показывала все время свой прелестный профиль и как-то змеевидно глядела на вас в бок. Борис Николаевич не спускал с нее глаз, и когда она подымалась и уходила, то он буквально бросался и бежал за ней. Как-то раз у нас с Асей вышло маленькое недоразумение. Я ее представляла приходившим или приезжающим знакомым: Анна Алексеевна Бугаева, помня, что Т.Ф. Шлецер от меня всегда требовала, чтобы я ее знакомила со всеми, как Скрябину. Я так и делала. Вдруг Ася пришла ко мне в комнату со мной «объясниться» о том, зачем я ее представляю всем, как Бугаеву, тогда как она Тургенева. «Я этого не признаю, тогда почему же Боре не быть Борисом Асевичем Тургеневым», – сказала она. Я, конечно, впредь делала так, как она пожелала. Завязать какие-нибудь отношения с Асей или даже побеседовать с ней интимно мне так и не удалось. Я помню, что она только раз оживилась, проявила какой-то интерес, когда беседа коснулась за обедом иеромонаха Илиодора, который в это время разъезжал и проповедовал.
В этом же году, зимой 1911–1912 года, Борис Николаевич с Асей уехали за границу. Они поехали сначала морем в Сицилию, но так как там было очень дорого жить в отеле, то они переехали оттуда в Тунис и там устроились в маленькой арабской деревушке Maxulla-Rades, среди арабов. Борис Николаевич мне писал оттуда, что они сняли арабский домик с плоской крышей. «Но половина окон оказались разбитыми. Понадеялись на хорошую погоду, а вот опять – дожди, воющий ветер и непрерывный стук ставен. Крыша протекает. В комнатах завывает ветер. Неудобно, холодно, но... прелестно. Милая, близкая: я счастлив, хорошо. Если бы только не холодать... А то придется в поисках солнца бежать... к экватору. Пишу, а в меня из дыры свищет ветер, и я спешу кончить письмо, чтобы пробежаться. Это досадно, досадно: работать нельзя. Сидишь и зябнешь. Пишите хотя бы два слова, как Вы? Как «Путь»? На днях напишу еще. Буря мешает мне писать. И потому, чтобы не простудиться, быстро заканчиваю. Я – счастлив!»
(1911 г.)

Еще письмо из Туниса, Maxulla-Rades: «Пишу сейчас сидя на откосе горы, Ася рисует, а я сижу рядом с ней (...) Милая, до чего хороша Африка, как славно все кругом, вглядывается в меня, говорит мне без слов. После многих лет нервничания, впервые здесь отдыхаю. Странно даже как-то: весенняя нега, птицы, цветы; и цветы – арабы. Какая ширь в полях, как пустыня, невидная мне, зовет; чувствую непрерывный зов пустыни! Мечтаю об Египте! Я счастлив! Ася с каждым днем вырастает для меня; все больше и больше ее люблю, все более и более я привязываюсь к ней, и мне кажется, что мы с ней не расставались... Вот только одно трудно: не могу писать «Голубя» (...) Писать «Голубя» значит мучительно отрываться от – ей Богу – заслуженного отдыха и глядеть мимо счастья в мрачные души бездны (...) Пишу книгу: «Путевые Заметки».
(1911 г. 6/II)

Борис Николаевич с Асей побывали в Египте, в Каире. «В Каире хорош древний Египет, пустыня, пирамиды, Нил и долина Нила, – писал мне Борис Николаевич. – Сам Каир ужасен. Старый город – декаданс всего подлинно арабского (...) а европейский Каир, того хуже; грязь, керосиновая копоть автомобилей, грабители феллахи, чванные капиталисты всего мира вкупе с повесничающими коронованными особами всего мира; вся эта праздная ватага густо пересыпана... проходимцами всего мира. Мы (...) отдохнули только в Стране Обетованной (...) Вчера встречали Пасху в Иерусалиме, у Гроба Господня! Христос Воскресе! Что за великолепный город Иерусалим (...) Как радостно в Иерусалиме; здесь нет никакой профанации. Страшное напряжение чувствуешь у Гроба Господня: арабы, армяне, абиссинцы, копты, католики, греки, мужички... вся эта пестрая толпа радостно возбуждена. У Гроба Господня непрекращающийся Собор Церквей и этот Собор Церквей увенчан одним куполом». (1911 г. 14/IV)
В другом письме он пишет: «Как нравоучительно наше путешествие: ехали из России на Запад, а вернемся в Россию с Востока. Искали Запада, а нашли Восток. Боже, до чего мертвы иностранцы: ни одного умного слова, ни одного подлинного порыва, деньги, деньги и деньги и холодный расчет. Еду в Россию полемически настроенный против нашей мусагетской платформы. Культуру Европы придумали русские; на Западе есть цивилизация; Западной культуры в нашем смысле слова нет; такая культура в зачаточном виде есть только в России. Возвращаюсь в Россию в десять раз более русским».
Все время пребывания Бориса Николаевича за границей у него шла переписка с Мусагетом, очень нервная и раздраженная. Очень грустно, конечно, что в Мусагете, у Метнера было немного денег, и он не мог, не сводя счетов с Белым, прислать ему более крупный аванс, в счет будущего. Борис Николаевич писал мне, что решил заложить свое именье, но, к сожалению, все это делалось очень медленно и он, бедный, всегда очень нуждался, был постоянно без денег. В нашем издательстве «Путь» мы ему постоянно заказывали статьи и посылали немного денег вперед в счет этих статей. Но это были очень небольшие суммы, не больше тысячи рублей, которые, конечно, разрешить этого вопроса не могли. Кроме того, Борис Николаевич особенно щепетильно и с особой деликатностью относился к нашему издательству, зная, что я лично его поддерживаю материально, и потому особенно не хотел, ввиду наших с ним отношений, пользоваться помощью «Пути».
Оставаясь с Асей за границей, Борис Николаевич попал в Кельн на лекцию д-ра Штейнера, глубоко увлекся им, и оба они с Асей стали его учениками. Он мне писал оттуда много писем, в которых стремился объяснить смысл и значение для себя этого события. «У нас в России Учителем мог быть один Владимир Соловьев. Остается идти к старцам. Но старцы не могут быть реальными учителями в жизни. Они о Вечности. Надо уметь слышать шум Вечного в современном. Нам с Асей пришло время искать реального пути, чтобы мочь воплощать нужное. Мы бросились к Штейнеру. В Штейнере я нашел то, чего искал всю жизнь; это человек безмерного духовного опыта, воин Христов, и он остается в горниле жизни. Судьба наша решена. Мы стали его учениками. Стать учеником необходимо для того, чтобы научиться полезно работать для общей нам России. Последнее у всех нас одно: Христос. Нужно реально знать, реально мочь, чтобы быть мудрым кормчим.
Доктор жив, безумен, попросту весел, весь какой-то огневой. В интимных беседах он не носорог, а наоборот: ребенок, мудрец, святой и... маленькая обезьянка. В Докторе сидит огромный художник. Интимные курсы Доктора – это сплошное теургическое делание. Надо сызнова всему разучиться и всему научиться. Стать учеником необходимо для правильной работы над собой. Это нечто столь серьезное, что требует личного отречения и постоянного присутствия при Учителе, при первых шагах. Некоторые русские говорят, что он схематичен. Это он-то! Парадоксалист, декадент, буян, святой, безумец, ребенок! Метнер, услышавший Штейнера, проявил жест толстокожего носорога, прободал рогом своей нечуткости нежную фреску Джиотто. Штейнер, единственный в мире, кому я могу сказать: «Учитель», в нем «мой путь». Я не могу отречься от Христа. Христос. Он для меня «Путь и утверждение Истины». Розенкрейцерский путь, проповедуемый Штейнером, есть воистину путь чистого христианства. Мы все ищем, все еще ищем реального хлеба Жизни. Дело Доктора, строительство новой религиозной культуры. Последняя лекция курса Доктора «Евангелие от Марка» была уже не лекцией, зал буквально просиял от ауры Доктора, все сидели как очарованные; когда Доктор ушел с кафедры, то около 600 человек продолжали сидеть; никто не двинулся, никто не нарушил странной тишины и какого-то невидимого Присутствия в зале... Это вышло естественно, молитвенным молчанием можно было ответить на то, что только перед тем совершалось. Потом вдруг, как по команде, встали, задвигали стульями, загудели. Штейнер даже исцеляет недуги, а не только философствует, ибо прошел громадный путь внутренней работы, без которого все есть нуль.
Розенкрейцерство – это тайное братство, в котором культивировались знания, недоступные иным; знание подлинного строения человека, его связи с космосом, не только моральной, но анатомически-физиологической. Оккультизм, как наука будущего, превосходит для меня все смелые сны, какими явились бы для человека XV столетия достижения естествознания XIX столетия». (1913 г.)
Из всех приведенных мной выдержек из писем Бориса Николаевича совершенно ясно, насколько глубоко и без оглядки он отдался своему Ученичеству. Он получал очень много писем из Москвы, от друзей, выражавших ему свои сомнения в правильности избранного им пути, но ничто не могло поколебать его. Все друзья и почитатели таланта Белого боялись, что он, отдавшись Штейнеру, потеряет свою самобытность как художник, что пропадет своеобразность его красок и яркость его языка, что приемы работы над собой Штейнера как бы сотрут его. К сожалению, он слишком прислушивался к доходившим до него слухам порицания его, а также не мог равнодушно прочитывать всех писем, в которых выражались малейшие сомнения в избранном им пути. Все это причиняло ему только лишние страдания и заставляло его тратить силы, чтобы доказывать, что ничего не изменилось в нем, что он остался верен себе. Я ужасно сожалею, что я, хотя очень скромно и осторожно, но также выражала свои сомнения. Борис Николаевич в ответ на мои сомнения, писал мне бесконечные письма; например из Берлина, в 28 страничек об оккультизме, из Швейцарии – в 18 страниц, из Базеля – 26 страниц. Я теперь перечитывала эти письма с глубокой грустью о том, что он не жалел своих нервных сил на эти письма, притом, что ему нужно было так много работать, будучи у Штейнера. И еще я особенно сильно сожалею о том, что все любившие Бориса Николаевича друзья, к которым я себя причисляю, зная его чуткую, нежную, ищущую Света душу, не откликнулись на его порыв по отношению к Штейнеру, как на порыв найти, наконец, прием работы над собой, умение подчинять свое внешнее существо своему внутреннему смыслу, найти гармонию и равновесие. В этом смысле нужно было с большей любовью отнестись к его решению стать учеником Штейнера.
Когда разразилась война 1914 года, то Штейнер переехал в Швейцарию, в Дорнах, куда перебрались и его ученики. Борис Николаевич, как единственный сын своих родителей, был свободен от призыва и потому тоже мог жить в Дорнахе, где строился храм собственными руками учеников и последователей Штейнера. В 1916 году Борис Николаевич был вызван в Россию для проверки своего отношения к воинской повинности.
Он поехал в Россию один – Ася с ним не поехала. Приехал он в Москву в очень тяжелом состоянии. Он мне писал: «Тоскую по Асе. Может быть, меня надо в сумасшедший дом? Не знаю. Если Вы меня примите, такого больного, – то скоро приду к Вам». И еще: «Я дикий и до безмерности мнительный. Не говорите мне про это письмо: а то приду к Вам, серьезный и все буду стыдиться того, что написал Вам. Вы мой Ангел-Хранитель, не покидайте духом меня, не забывайте! Тоскую по Асе. Все постыло. Жить тяжело!»
Помню, что в 1916 году Борис Николаевич читал на квартире у Григоровых свою повесть «Котик Летаев». Мне очень многое в этой повести очень понравилось.
После революции 1917 г. Борис Николаевич вновь уехал за границу. Он встретился с Асей, и для него стало ясно, что они разошлись навсегда. По его стихам того времени можно почувствовать, что он очень перестрадал эту разлуку.
Вернулся он в Москву в начале 20-х годов. Как-то он меня пригласил зайти к одним знакомым и там познакомил с молодой женщиной, о которой говорил как о своей будущей жене. Эта была Клавдия Николаевна Васильева. Клавдия Николаевна мне сразу очень понравилась своим очень миловидным, чистым лицом и особенно своими большими голубыми прелестными глазами. Впечатление мое было очень определенно светлое, и я ужасно обрадовалась за Бориса Николаевича и очень успокоилась за его судьбу. Он не ошибся и действительно нашел в Клавдии Николаевне для себя прекрасную жену и верного друга. В одном из последних сохранившихся у меня писем Борис Николаевич пишет мне: «Мечтаю, как об уютнейшем, о том, что Вы ближе познакомитесь с Клавдией Николаевной, которая стала таким солнцем моей жизни, – солнцем, вставшим именно тогда, когда я думал, что для меня все кончено, и оттуда, где, казалось, были погашены все огни».
Последние 3–4 года его жизни мне не удалось видеть Бориса Николаевича, вследствие больших трудностей моей семейной жизни; было так много дела, хлопот, забот, что отлучиться на целый день из дома было просто невозможно. А Борис Николаевич жил за Москвой, в Кучине. Он меня звал к себе, но я была принуждена отказаться от поездки к нему, о чем ему и написала. Ответа я от него не получила и поняла, что он на меня обиделся. Это меня огорчило, но я себя успокоила тем, что успею загладить неприятное впечатление в самом ближайшем будущем. На этом я успокоилась. И вдруг я узнаю о серьезной болезни и совсем для меня неожиданной смерти Бориса Николаевича. Всегда с большой грустью вспоминаю эти дни, они так всколыхнули все лучшее и светлое нашей долгой дружбы, которое всегда останется одним из лучших воспоминаний моей жизни. Мне не хочется вспоминать и останавливаться на тяжелых настроениях Бориса Николаевича, когда он терял самообладание и, казалось мне, делал не то, во что искренне верил, в силу каких-то очень сложных внутренних конфликтов. С болью в душе я вспоминаю его ссору с Эмилием Карловичем Метнером, а особенно его последние книги, где, казалось, он осмеял все то, что любил и на чем сам вырос.
Именно в это последнее время я его не видала, и мне трудно судить о том, что вызвало в нем такой болезненный взрыв раздраженья на свое прошлое. Мне было очень больно за него, страшно жаль его, так как я уверена, зная его нежную, необыкновенно чувствительную душу, что этот сложный душевный конфликт вызвал обострение его болезни и приблизил его смерть.


© Группа разработчиков сайта Мемориальной квартиры Андрея Белого
На главную страницу сайта